материалистического, отворачивались от Античности, чтобы обратиться к почве, которая произвела их на
свет (с 1826 года Мишле — певец республиканской Франции, отстаивал занятия её географией, в той же
мере как и обращение к «условиям физиологическим, физическим, ботаническим, зоологическим и
минералогическим, которые могут помочь объяснению истории»).
Понятно и то, что последователи графа де Вуленвилье, пытаясь вернуть себе кастовые привилегии, вновь и
вновь обращались к его расистским доводам. « Раса свободных! — восклицал граф де Монлозье, — мы
нисколько не принадлежим к вам, мы являемся целым сами по себе. Ваше происхождение не составляет
секрета, точно так же и наше (...). Франки являлись
элитой народа, который сам был элитой среди других
народов.» В доказательство этого он приводил цитаты из «Германии» Тацита, — «евангелия чести и всех
человеческих добродетелей», сравниваемой с Новым Заветом, — «евангелием религиозных добродетелей».
Почти все титулованные писатели, особенно Шатобриан («человек, который, быть может, лучше всех
сохранил воспоминание о древних расах»,—как заметил
Токвиль), воспринимали германско-франкское
превосходство как само собой разумеющееся.
Тогда принял вызов Опост Тьерри, в противовес объяснив выбор расы прогрессом физиологии, а не
устоявшейся традицией. «Новые физиологические изыскания, — писал он, — согласуясь с взыскательным
испытанием великими свершениями, которые изменили общественный строй различных наций, доказывают,
что физическая конституция и нрав народов зависят гораздо больше от их происхождения
36
и от той первоначальной расы, к которой они принадлежат, чем от влияния климата.» Тут мы имеем уже
расу, выдвинутую в ранг основного, объясняющего всё, принципа, который провозглашён наукой и питает
отныне политические страсти. «Небеса свидетели, — восклицал Тьерри, — что не мы первые, кто начал
говорить об этом; не мы первые вывели на
свет эту страшную и тёмную истину, что на земле Франции
существуют два враждебных лагеря. Это надо признать, поскольку история свидетельствует: какой бы
физической ни была смесь двух примитивных рас — их дух, постоянно противоречивый, жил до сего дня в
смешанном населении в двух, всегда чётко разграниченных, формах (...) Естественное родство,
политическая преемственность —
налицо. Предоставим это тем, кто этого требует; мы же требуем другой
преемственности и другого родства. Мы являемся сынами Третьего Сословия. Третье Сословие вышло из
простых людей, коммуны которых служили убежищем для серпов; сервы же были жертвами завоевания...
Мы — результат этого порабощения, и дело за тем, чтобы избавиться от него.» Но иные
приемы Тьерри
впору порабощённому: опережая германофилов в их восхвалении германской крови, он практически
приписывал победу Революции её вождям из аристократии; «эти перебежчики на сторону правого дела
были самыми благородными его проводниками, и для нас, сыновей порабощённых, это как раз те вожди, о
которых мы мечтали.» Другой крупный сторонник исторического подхода —
Франсуа Гизо, делил Францию
на две расы или два народа с ещё большим тщанием: «Революция была войной, настоящей войной, такой,
какой её знал мир — войной между чуждыми народами. В течение более чем 13 веков Франция состояла из
двух народов: народа завоевателя и народа порабощённого. (...) Франки и галлы, сеньоры и крестьяне,
дворяне и
простолюдины, — все они задолго до революции называли себя — и те и другие, — французами,
считая в равной мере Францию своей родиной. И время, которое обкатывает и расчищает, ничего не
меняло... Борьба продолжалась во все времена, в любых формах, любым оружием; и когда в 1789 году
депутаты всей Франции объединились в одной ассамблее,
оба народа взялись за
37
старое. И день, когда рознь должна была разрешиться, наконец, настал...»
Гизо относил себя к завоёванной расе. Эти споры, которых французские историки второй половины XX века
не затрагивали, так сказать, никогда — не было ли это негласным запретом, о котором мы поговорим
дальше? — привели лишь к тому, что понятие «раса» стало очень распространённым, но зато открыли
чувство, которое в наши дни назвали расистским. В
1912 году, когда эти вопросы перестали быть
недотрогами, Камилл Жюлиан, в своей первой лекции в Коллеж де Франс, возвестил о последнем этапе
«ссоры двух рас» следующими словами: « Эта грандиозная дуэль превратила прошлое Франции в
волнующую и сказочную эпопею, сравнимую с битвами богов и гигантов, о которых поведали греческие
поэты, и это
повествование вдохновляло этим возвышенные поэтические души романтиков. Когда в 1830
году разразилась жара, наиболее восторженные натуры задавали себе вопрос: «А не озарило ли июльское
солнце великое поражение былых завоевателей, триумф бессмертной галльской расы?»
Можно поверить в то, что Камилл Жюлиан был прав. Если июльская Революция, определённо укрепившая
буржуазную Францию, была политическим итогом, то она служила точкой отправления триумфального
шествия галльской Франции. Именно в 1830 году Бальзак заставляет умереть маршала д'Эсгриньона,
«благородного и гордого франка», который умирает с возгласом: «Галлы побеждают!» Эту победу Сен-
Симон предвещал уже с 1833 года такими характерными словами: «Потомки галлов, то есть промыш-
ленники, создали могущество денег, сделали его главенст-вующим(...) Но правление остаётся в руках
франков(...), так что общество представляет собой сегодня необычное явление: нация, — по сути,
промышленная, и феодальное правительство».
За Рейном, тогда же, некоторые теоретики уже предвещали в триумфе «галлицизма» над «германизмом»
причину заката Франции на международной арене. Свидетельство иного рода оставил нам Жюль Мишле,
завершая работу над «Историей Франции»: «Этот труд, потребовавший сорока лет труда, был задуман в