надо отвлечься от всякой неожиданности, от всякой нравственности, если мы хотим его понять; в его
характере нет ничего, что бы напоминало человека.» Не надо далеко ходить за доказательствами отсутствия
достоинства у негров: «Дозволено есть человеческое мясо—неведомо бессмертие души...» Такое существо
имеет ту же ценность, что и обезьяний человек Окена, «человек
, не умеющий краснеть»: он безнадежен: «В
этих условиях жизни не способен ни на какое развитие, ни на какую культуру, и таким, каким мы его видим
сегодня, он был всегда.» Африка — для Гегеля — за пределами всемирной истории, чье начало — в Азии, а
конец — в Европе. Известна его формула «шествия Бога по
земле»: «Восток знал и знает, что только он
один свободен, греческий и римский мир, что некоторые свободны, германский мир знает, что все
свободны.» Этот прогресс всеобщей свободы он успешно связал с деспотизмом, парой «демократия —
аристократия» и монархией.
Другая периодизация всемирной истории Гегелем, была периодизацией трех великих германских этапов
Запада: от начала до Карла Великого, от Карла Великого до Реформации и от Реформации до конца истории,
которая приходила к завершению в его собственной философии. Эти три периода, в то же время,
соответствовали трём царствам — Отца, Сына и Святого духа
. Что касается первых двух, эта эсхатология в
стиле Иоанна Флорского может быть интерпретирована различными способами, но, что касается третьего
царства, то Гегель, отказавшись от своего главного принципа, отдал в нем дань расовой алхимии своего
времени. Подводным камнем, который его подстерегал, была Реформация: почему Святой дух смог
установить свое царство только
у германцев, оставив без внимания славян и латинян? Он считал, что
славяне оставались земледельцами, крепостными и, по этой причине, «не смогли принять участия в
восходящей свободе». Но у латинских наций, не было недостатка в культуре, «напротив, в этом, они были,
может быть, впереди немцев». Значит, надо найти другое
259
объяснение; так Гегель вспомнил о чистоте германской крови. «Внутренняя чистота германской нации
подлинно пригодна для освобождения духа; латинские нации гораздо глубже в своей душе, в своем
сознании духа сохранили разделение, произошедшее из-за смешения римской и германской крови, они и
поныне сохраняют эту разнородность.» Эта идея была выражена и более свойственным
Гегелю языком: «У
латинских народов проявляется раскол, привязанность к абстрактному, и как следствие, никоим образом не
эта тотальность духа, сознания, которую мы называем душой, это размышление духа о самом себе в себе —
но в глубине самих себя они находятся вне себя...»
Это суждение о «велыыах» можно связать с сочинениями молодого Гегеля, позволяющими проникнуть в
забавную мистическую вселенную. Приговоры, порой неслыханной жесткости, которые он выносит в своих
«Теологических сочинениях молодости» евреям — художественное обрамление пассажа, где он сожалеет о
забвении немцами своих собственных легенд и традиций. Им внушают сказки народа, «чей климат, законы,
природа и интересы чужды нам, чья история никак не связана с нашей. В воображении нашего народа живут
Давид и Соломон, а герои нашей родины дремлют в книгах учёных... Его память, его фантазия вскормлены
историей чужого народа, деяниями и преступлениями их королей, никак не относящихся к нам... Разве
Иудея является родиной детей
Туискона?/.../ Христианство опустошило Вальхаллу, оно выкорчевало
священные рощи, оно задушило народную фантазию, как постыдное суеверие, как дьявольскую отраву.»
Гегель считал, что участь германских богов решена: «Всегда было тщетным восстанавливать забытые
национальные фантазии. Это дает ещё меньше шансов на успех, чем попытка Юлиана (Отступника)
возродить мифологию своих предков...» Если мыслитель такого
масштаба, как Гегель, во многом поддался
господствовавшей германомании, умы меньшей величины легко позволяли себя увлечь еще дальше. Для
католического публициста Герреса (1776—1848), германская сила биологически оживила умирающее
латинство:
«Потоки всегда свежей германской крови растеклись по жилам итальянского народа, и, вследствие этого
перели-
260
вания, все, что было истощенного, устаревшего, разложившегося, безжизненного, было выметено и
заменено юной животворной лимфой: существовавшее веками, древнее, дряхлое тело возродилось и
исполнилось жизни...» В гегелевской школе и среди молодых революционеров, старавшихся «преодолеть»
своего учителя, эти представления ждала разная судьба. Гуманист-атеист Людвиг Фейербах (1804—1872),
которого Маркс винил в рассматривании только «абстрактного
человека», воздерживался и от обособления
«крови» или расы, и от различения «цивилизованных» от «дикарей» (даже человеческий желудок для него
был «универсальной сущностью и имел неживотную природу», устанавливалось фактом всеядности
человека, в отличие от животных). Старый ученик-германоман проснулся в Фейербахе, когда в
примиренческом духе он противопоставил философское мужское начало — германское
, по своему
существу, женскому — французскому, — тема привлекательная для немцев.
Анархист Макс Штирнер (1806—1856), напротив, призывал к завоеванию неба, причитающегося только
«кавказцам». Его стратегический анализ близок гегелевскому: «История человечества, ограничивающаяся,
собственно говоря, историей кавказской расы, прошла до сего дня два периода. За первым, в продолжении
которого мы должны были отделиться от нашей изначально негритянской природы, последовал
монгольский (китайский) период, которому надо
положить конец насилием.»
Это насилие, уточнял Штирнер в «Единственном и его собственности», должно быть направлено против