схоластические!—воскликнул средневековый человек:—дайте упиться одами
Горация, дайте подышать под этим светлым лазоревым небом, насмотреться
на роскошные деревья, под тенью которых и кубки с соком виноградных гро-
здей дозволены и страстные объятия'любви перестают быть преступлением!»
«Humanitas, humaniora»
20
раздавалось со всех сторон, и человек чувствовал,
что в этих словах, взятых от земли, звучат vivere memento, идущие на замену
memento mori
21
, что ими он новыми узами соединяется с природой; huma-
nitas напоминало не то, что люди сделаются землей, а то, что они вышли из
земли
22
, и им было радостно найти ее под ногами, стоять на ней; католиче-
ская строгость и германская народная наклонность к грустной мечте при-
готовили к этому крутому перегибу! Конечно, если мы пристально всмотримся
в действительную жизнь средних веков, то увидим, что она более наружно
покорялась велениям Ватикана и романтическому
23
настроению; жизнь
везде восполняла полутайком недостаточные и узкие основания средневе-
кового быта, довольствуясь периодическими раскаяниями, наружными фор-
мами и потом, для большего удобства, покупкой индульгенций. Тем не менее
тогдашняя жизнь была сумрачна, натянута; сосед скрывал от соседа под
условными формами и простую мысль, и мелькнувшее чувство; он стыдился
их, он боялся их. Романтизм имел в себе много задушевного, трогательного,
но мало светлого, простого, откровенного; конечно, человек и тогда преда-
вался радости, наслаждениям, но он это делал с тем чувством, с которым му-
сульманин пьет вино: он делает уступку, от которой сам отрекался; уступая
сердцу, он был унижен, потому что не мог противостоять влечению, которого
не признавал справедливым. Грудь человеческая, из которой невозможно
было изгнать реальных подробностей, тяжело подымалась, рвалась к жизни
более ровной; всегдашняя натянутость так же надоела человеку, как всег-
дашнее вооружение рыцарю; хотелось мира внутреннего,—этого романтизм
дать не мог: он весь основан на несогласии, на противоречиях; его любовь—
платонизм и ревность; его надежда—в могиле; безвыходная тоска—основа
его внутренней жизни; вся его поэзия —в этой роющейся тоске, вечно сосре-
доточенной на своей личности, вечно растравляющей мнимые раны, из ко-
торых текут слезы, а не кровь; в этих мучениях—вся нега эгоистического
романтика, добродушно считающего себя самоотверженным мучеником,
искомый мир, искомый покой представляли на первый случай искусство древ-
него мира, его философия. К суровому готическому воззрению начали при-
виваться мягкие, человеческие элементы древней цивилизации; романтик стал
догадываться, что первое условие наслаждения—забыть себя; он стал на ко-
лени перед художественными произведениями древнего мира; он научился
поклоняться изящному бескорыстно; мысль греко-римская воскрешена для
него в блестящих ризах; в тысячелетнем гробу успело предаться тлению
то, что должно было истлеть; очищенная, вечно юная, как Ахилл, вечно
страстная, как Афродита, явилась она людям,—и люди, всегда готовые
увлечься, оскорбительно забыли романтическое искусство, отворачивались
от его девственных красот и стыдливой закутанности. Поклонение древнему
искусству—не временная прихоть; оно ему подобает; это единственное право,
оставшееся за ним на вечную жизнь; это его истина, которая прейти не мо-
жет; это бессмертие Греции и Рима; но и готическое искусство имело свою
истину, которую уничтожить нельзя было; в эпоху противодействия некогда
делать такой разбор.
Европа приняла древнюю образованность так, как Россия во время
Петра I приняла, в свою очередь, образованность европейскую. Нельзя не
заметить, впрочем, что классическое образование, распространившееся по
всей Европе, было образованием аристократическим; оно принадлежало
неопределенному, но, тем не менее, действительному сословию образованных
людей proprie sic dictum
24
, легистам
25
, духовным, ученым, рыцарям, по мере
того, как они из вооруженной аристократии переходили в придворную, на-
конец, всем материально обеспеченным и праздным. Крестьяне, городская
169