Те, кто держал ключ от ее последней загадки, заблудились, словно непосвященные.
Тотальность взрывалась. Но уже возвещала о себе более обширная тотальность, где этим
колебаниям предстояло самортизироваться. Реабилитация жертв сталинизма оставалась
столь же странной, что и процессы в Москве или Праге, где они были осуждены на
основании признаний. Ссора и примирение с Тито, казалось, — часть того же события.
Тольятти, в полемике со своими советскими шефами, был почти такой же галлюцинацией,
как Дунсинанский лес
1
*, двинувшийся на Макбета и вызвавший в нем леденящее чувство.
Опровержение Хрущева и события конца года должны были устранить раскол системы.
Наиболее обескураживающее обстоятельство десталинизации — абсолютная утрата
доверия к языку, который она воскрешает на уровне коллективного опыта. Больше нельзя
верить словам, потому что больше нельзя говорить. Дело не в том, что свобода слова еще
не коснулась самой большой партии на земле или что люди пользуются этой свободой,
чтобы лгать. Нельзя говорить, потому что никто не может заговорить, не свидетельствуя
тотчас совсем о другом. Психоанализ и социология выслеживают собеседников. Слова
суть симптомы или надстройки. И потому вскрики и движения при попытке проснуться
составляют часть того кошмара, который они должны были прервать.
Западное сознание с его знаменитой трезвостью и ясностью уже не уверено в собственном
бодрствовании. Сомнение в реальности зримых образов не дает ему сил выйти из мира
фикций. Это подозрение, вкрадываясь в сон, не дает ему ни дневного света, ни очертаний
подлинных вещей. Я мыслю, но, может быть, не существую. Мистификация разоблачена
— но в очередной мистификации, и отрицание отрицания не становится утверждением.
Один сон перетекает в другой и рассказывается персонажам следующего сна, в котором
растворился предыдущий. Словно в «Игроках» Гоголя — уже таких кафкианских — все
карты подтасованы, вся прислуга подкуплена и всякая попытка разрубить безнадежно
спутанный узел лишь тянет дальше ужасающе непрерывную нить. Обман через тысячи
щелей просачивается в мир, не давая ему опомниться. На рассвете шулеры обставили
закоренелого шулера, играя в открытую. Одолеть раскрывшуюся ложь — не значит
вступить в истину, но лгать сверх пределов. На всякого мудреца довольно простоты!
498
Эта бесконечность лжи есть бессилие порвать с нею. Политический тоталитаризм
опирается на тоталитаризм онтологический. Бытие мыслится как некое целое. Бытие, где
ничто не кончается и ничто не начинается. Ничто не противостоит ему, никто не судит
его. Нейтральная анонимность, безличный и безъязыкий универсум. Больше нельзя
говорить, ибо чем иным гарантировать значение речи, если не другой речью, за которую,
однако, никто не ручается?
В этом бессловесном мире узнаваем весь Запад. От Сократа до Гегеля он шел к идеалу
языка, где слово идет в счет лишь в силу вечного порядка, приводимого им в сознание.
Это маршрут, в конце которого говорящий человек чувствует себя частью
выговариваемого дискурса. Смысл языка зависит уже не от намерений, какие в него
вкладывают, а от связного Дискурса, которому говорящий лишь предоставляет
пользоваться своим языком и устами. Не только марксизм, но всякая социология и всякий
психоанализ свидетельствуют о языке, где главное заключается не в том, на что нам
указывают слова, но в том, что они скрывают. Язык на замке, цивилизация афа-тиков. Так
слова вновь становятся немыми знаками анонимных инфраструктур, будто утварь
мертвых цивилизаций или неудачи нашей повседневной жизни. Из-за связности слово
лишилось слова. Отныне нет такого слова, которое было бы правомочно возвестить миру
конец собственного бесправия.