Талмуд, вновь обретаемое западным евреем; и оно делает для него смешным всё
множество незначительных публикаций об иудее и об иудейском Боге.
Других это не коснулось. Но память о страдании, которое приняло еврейство между 1940
и 1945 гг., привела к осознанию исключительности собственной судьбы тех людей,
которые, казалось, в течение тридцати лет выражали тотальность своего опыта в столь
ясно определенных западных категориях нации, государства, искусства, общественного
класса и исповедания (порой даже религиозного, но очень редко). При этом не произошло
ни перемен в структуре их мышления, ни ослабления преданности Западу, ни прироста в
знании источников иудаизма, ни проявления привязанности к синагоге. Новый опыт,
несомненно, должен выразиться в мыслях и делах и ознаменовать будущую судьбу
иудейского мышления; но от того, что он пока лишь негативно ожидает такого
выражения, он не становится менее метафизическим, бесспорным и непосредственным.
Как сказал недавно Янкелевич: «Общее между нами только в том, что мы здесь — те и
другие, выжившие. Всё, что есть у нас самого общего, самого существенного, — это, если
угодно, сам факт, что мы живы. Мы оказались здесь случайно... каждый из нас,
индивидуально, присутствует здесь... неизвестно каким образом!... По недосмотру
гестапо... Неизвестно, что произошло, но мы вновь оказались здесь... мы выплыли... О нас
забыли. Нас пропустили, мы явились после последней облавы. В нашей жизни случились
страшные трагедии, которые навеки наложили на нас свою печать и отличили нас от
прочих людей...».
Но Страсти, пережитые еврейством в христианской Европе, в то же время неоспоримо
сблизили евреев с христианами. Среди этого крушения Европы евреи вступали в
отношения с отдельными хрис-
460
тианами и с группами христиан, которые говорили с ними, как с братьями. За
христианской догмой и христианским видением истории евреи нашли личную отвагу и
милосердие. В течение всего периода нацистского господства, в мире коричневых
рубашек, черная сутана означала убежище и человеческий прием. Достойное восхищения
духовенство светской страны, в которой мы живем, навсегда стяжало нашу благодарность.
Этот опыт был столь силен, что он тоже, в свою очередь, наложил свою печать на
иудейское сознание. Отсюда — сближение с христианами и группами христиан, несмотря
на кризис цивилизации, не сумевшей наполнить человечностью видимый мир институций.
Кроме того, традиционное иудейское мышление выработало контекст, позволяющий
мыслить некое универсальное человеческое общество, которое охватывало бы
справедливых людей всех наций и всех вер. С ними возможна предельная близость — та,
о которой говорит Талмуд, обещая всем праведникам причастность к будущему миру.
Утверждения Маймонида о миссионерской роли христианства на службе монотеизма в
мире приобрели в эти страшные годы, быть может, менее оптимистическое, но более
непосредственное значение. Но еще до национал-социализма, когда опасность его в
межвоенный период только нарастала, философ Франц Розенцвейг (умерший в 1929 г., но
оказывающий растущее влияние на современное иудейское мышление) поместил иудаизм
и христианство на один уровень — уровень религиозной истины, не плюралистичной, но
дуали-стичной. Истина — сама по себе — требует двойного проявления в мире: в вечном
народе и в провозвестии на вечном пути. Следовательно, истина удостоверяется в
иудейско-христианском диалоге. Он не ведет к окончательному выводу, а составляет как
бы саму жизнь истины. Диалог живет самой своей открытостью, присутствием
собеседника. Мы далеки от средневековых диспутов с их законченностью. Несмотря на