либо альтернативной марксизму методологии, вынуждены были "упаковывать" в эту
категорию и расстановку классовых сил, и социально-историческую ситуацию, и многое
другое. Чтобы смягчить социологизм рассуждений, часто прибавляли к слову
мировоззрение, которое требовало в то время обязательной идеологической, классово-
исторической квалификации, слово художественное, что не меняло существа дела.
Сегодня мы можем обойтись без этого "социологического тыла". Но тогда мы
рискуем потерять ощущение реальной укорененности художника, художественного
явления, стилевого направления в определенной социальной почве. Использование
категории менталитета позволяет нам избежать этой опасности. Одновременно она
избавляет от реминисценций вульгарного социологизирования. Ибо она поднимает
исследователя над уровнем "узкоклассовых" интересов и дает возможность постичь
общенациональные — или еще шире — общечеловеческие чувствования того или иного
времени, а подчас не только определенной эпохи, но и человеческие чувствования
вообще.
Конечно, надо иметь в виду одно обстоятельство, которое заставляет с некоторой
настороженностью относиться к возможности использования категории менталитета в
процессе историко-художественного анализа. Ментальность исчисляет прежде всего
массовые человеческие чувствования, общенациональное или общечеловеческое
мировосприятие. Для гения или таланта она лишь предпосылка будущего открытия.
Поэтому взаимоотношение с ней в искусстве построено не на прямом, а на косвенном
взаимодействии, не на арифметическом, а на алгебраическом исчислении. Это не снимает,
а лишь усложняет задачу.
Существует еще одно важное качество у категории менталитета — оно
онтологизирует художественное явление, которое перестает быть лишь откликом,
рефлексией творца на реальную действительность, и, вбирая в себя синтез чувствований и
мыслей человечества (в конкретном времени или вне времени), само становится как бы
составной частью менталитета, а не только его выразителем.
Менталитет можно истолковать как некий синтез чувствоваций, представлений о
вселенной, понимания мира, природы, места в мире человека, веры, религиозных,
нравственных (10) и эстетических представлений. Этот синтез мы можем сравнить с тем,
что Вл. Соловьев называл цельной мыслью. Мечта об этой цельной мысли, объединяющей
научное знание, веру, интуицию, укоренилась еще в XIX столетии. Она была выражена
славянофилами, в частности И. Киреевским. В XX веке о некоем эпистемологическом
единстве науки, философии, искусства, религии мечтали Флоренский, Вернадский, Лосев.
Видимо, единство разных сфер человеческого мышления и чувствования было в
высшей мере присуще русской культуре. Трудно увидеть в этом либо достоинство, либо
недостаток. Но факт есть факт. Как пишет один из современных исследователей, "русской
культуре, к добру, к несчастью ли, размежевание науки и богословия до конца не удалось"
(11). Мы можем добавить к этому известное и широко распространенное суждение о том,
что философия также не отделилась от богословия, а литература, да и вся художественная
культура — от философии. Александр Блок объяснял такое единство молодостью русской
культуры, как бы не успевшей еще произвести нужную дифференциацию (12). Однако
если мы вспомним соловьевскую идею положительного всеединства, вновь вызывающую
аналогию понятию менталитета своей всеохватностью, то нам захочется искать причины
не в исторической ситуации, а в каких-то мировоззренческих позициях, позволяющих
поставить в один ряд цельность мысли, философию всеединства и понятие менталитета.
Разумеется, здесь речь идет лишь об аналогиях, а не о тождестве понятий, способных
заменить друг друга. Но в любом случае цельная мысль, цельное знание и менталитет
соотносятся друг с другом как параллельные, созвучные категории, хотя и
располагающиеся на разных уровнях и в разных плоскостях. Это тем более важно для нас:
российская тяга к цельному знанию предрасполагает к тому, чтобы категория менталитета
оказалась в пределах внимания нашей культурологической и искусствоведческой мысли.