качество в той или иной мере проявляет себя. Даже столь чуткий к жизни вещей
художник, как Павел Федотов, мучительно мечется между "предметным психологизмом"
("Анкор, еще анкор", 1850 – 1851), зримой красотой и совершенством вещи, не
препятствующими участию в событии и в "организации" ситуации ("Сватовство майора",
1848), и прямолинейной демонстративностью, обеспечивающей наглядность
происходящему событию (" Завтрак аристократа", 1849 – 1851).
В более позднее время в картинах передвижников – например, у Константина
Савицкого – вещи являются в виде слуг сюжета. Во "Встрече иконы" (1878) священный
предмет объясняет не сам себя, а событие, состояние молящихся крестьян, собирает
вокруг себя разнохарактерных представителей деревенского мира. В картине Григория
Мясоедова "Земство обедает" (1872) почти все предметы служат объяснению главной
немудреной идеи: земство не способно преодолеть различия между бедностью и
богатством. Даже в "Крестном ходе в Курской губернии" (1880 – 1883) Ильи Репина
икона, хоругви и фонарь, несмотря на то что они мастерски вписаны в пространство,
живописно включены в толпу, важны лишь как свидетельства события, ситуации.
Пожалуй, лишь Василий Суриков выпадает из этого ряда живописцев второй половины
XIX века. Его вещи сосредоточены в себе, но одновременно обращены к миру, к истории,
к судьбам героев. Такое совмещение функций создает удивительное чувство
"вочеловеченности вещи" и сопричастности ее человеческому бытию.
Я не затрагиваю пока искусства XX века (оно вступит в действие позже) и
некоторых мастеров XIX столетия (например, Александра Иванова), которым
предназначена в намечаемой мной конструкции иная роль. Речь пока идет о том
направлении русской живописи, которое количественно преобладало и не без оснований
создало себе репутацию главного. Как мы успели убедиться, это направление больше
внимания уделяет драматургии, ситуации, обстоятельствам, событиям, человеческим
взаимоотношениям, пренебрегая предметом как таковым. Возникает вопрос: не являются
ли отмеченные выше качества вообще характерными особенностями искусства XIX века?
Видимо, в какой-то мере так. И все же у Менделя, например, веши в известной степени
дистанцированы от ситуации, а в картине Курбе "Дробильщики камня" (1849) художник
сосредоточен не только на мотиве человеческого труда, но и на самом предмете этого
труда – пусть "тварном", а не "рукотворном" (по определению А. Чудакова3).
Что же касается самих тварных предметов, то пейзаж, который фактически ими
занимается, тоже дает в русской живописи своеобразное преломление проблемы
предметности. В наиболее значительных русских пейзажах (Алексея Саврасова, Федора
Васильева или Исаака Левитана) тварный предмет редко оказывается точкой
сосредоточения. Какой-нибудь камень на первом плане картины Саврасова ("Вид в
окрестностях Ораниенбаума", 1854) – муляжный, бутафорский – крайне нетипичен для
художника. Дело не только в том, что это раннее, почти ученическое произведение,
далекое от свойственного зрелому Саврасову лиризма, а в неоправданном сосредоточении
внимания на тварном предмете, в данном случае ничем не соответствующем
человеческому интересу и обыденному переживанию. Типичный русский пейзаж опять-
таки (как и бытовой жанр) воссоздает ситуации – но природные. Он "психологичен",
рассчитан на восприятие ориентированного в родной природе человека. Он за редким
исключением (А. Куинджи) не возвышает, а скорее отдается зрителю, который его
"потребляет" в своих интересах. Здесь природа бытует для человека. В отличие от
природы Александра Иванова, который воссоздавал в пейзаже (не получившем
продолжения во второй половине века) божественно-тварный лик Земли, вовсе не
зависимой от человека и не подчиненной его интересам, хотя и соприродной ему фактом
возникновения в акте творения. Тварный предмет, бывший для Иванова проблемой
творческой, в середине века в русской пейзажной живописи отступает на второй план.
Разумеется, он не исчезает вовсе – ибо тогда исчезла бы и сама природа, – но перестает
содержать в себе важную цель художнического постижения мира.