героем, предназначение которого – жить и действовать в этом мире, не спешил пускать
его в свои пределы. Весь XVIII век "ушел" на то, чтобы совершить это вхождение. Его
процесс был труден и не скор.
В погрудном портрете, численно превалирующем на территории портретного жанра,
голова и верхняя часть корпуса, как правило, выступают из темноты, равнозначной
пространственной неопределенности. Портрет в рост, естественно, требует интерьера,
которому тоже нелегко утвердить себя в условной, но жаждущей реальности живописной
среде. Поначалу он чаще всего воссоздается фрагментарно, не обладает глубиной,
воспринимается благодаря наличию лишь какой-то своей части и с трудом завоевывает
свой объем. Тем не менее в нем (интерьере) фигура должна удержаться, обрести свое
место. На примере известного портрета Петра III работы А.П. Антропова (1762) можно
понять все трудности этого процесса. Фигура императора, странным образом обретшая
чуть ли не танцевальную позу, шатается, теряет устойчивость. Как бы вслед за ней
шатается интерьер, казалось бы, продуманно и намеренно загруженный разными
внушительными предметами (корона, скипетр, мантия, колонна, пышные драпировки и
т.д.), но не обретший равновесия.
Те противоречия, которые так наглядно проявились в портретном искусстве первой
половины и середины XVIII столетия, к концу века стали сглаживаться. Их блестяще
преодолел Д. Левицкий, придавший полную определенность и гармоничность
взаимоотношениям фигуры и пространства, ее окружающего. Его модели стоят уверенно
и твердо в завоеванном центре композиции, а предметы вокруг них вместе с элементами
архитектуры организуют интерьер. Часто он параден, изобилует деталями дворцовой
обстановки, подчинен принципам классицистического пропорционирования и не
рассчитан на интимные контакты человека и всей окружающей среды. Эти контакты
достигаются в жанровых произведениях XVIII века - в "Юном живописце" И. Фирсова
(1760-е), в двух картинах М. Шибанова. Но они лишь обозначают ту проблему жизни
человека в обыденном интерьере, которая достигнет высшей точки в "русском
бидермейере" 1820–1840 годов. Историческая картина второй половины XVIII века не
дала серьезных результатов. В тех редких случаях, когда действие происходит в
"историческом интерьере" ("Владимир и Рогнеда" А. Лосенко, 1770), оно развивается не
столько в его пространстве, сколько на его фоне.
Здесь следует вспомнить одно важное обстоятельство. В русской живописи XVIII
века не было того культа перспективы, который характерен для итальянского и немецкого
Возрождения, хотя живописцы так или иначе должны были овладевать ренессансными
достижениями, так как разворачивали свое творчество в пределах тех стилей, которые
имели дело с уже усвоенным опытом построения прямой перспективы. Естественно, они
не ставили собственных экспериментов, а брали уже готовые формы и приемы, относясь к
ним с известной отчужденностью, – хотя бы в силу того, что на протяжении семи веков
развития древнерусского искусства прямая перспектива была иконописцу
противопоказана. Лишь в одной области (больше в графике, чем в живописи)
происходило (хотя и в малой степени) овладение перспективой научно-техническими
средствами – в городском пейзаже первой половины и середины столетия. Известно, что
М. Махаев пользовался камерой-обскурой, навыки обращения с которой ему передал
итальянец Джузеппе Валериани. Художники, "снимавшие" городские виды (особенно
Петербурга), восприняли опыт ландкартного ремесла – а следовательно, геометрии и
перспективы. Но человек в этих гравюрах и картинах присутствовал лишь в качестве
точки пространственного отсчета. Телесный опыт ренессансного мастера, символически
зафиксированный и повторяющийся в мотиве человека, стоящего неподвижно и
смотрящего вдаль на сходящиеся у горизонта линии, не получил развития в России. В
исторической картине подчеркнуто перспективные пространственные ситуации
присутствуют редко. Портретисты же, овладевшие перспективой "из вторых рук", не
придавали ей существенного значения и к тому же не с ее помощью решали задачу