средневековому Китаю, к яванскому декоративному наследию (Голландия) и, наконец,
пристальное внимание к декоративной культуре Древнего Египта. По-прежнему Восток
приходил в Россию кружным путем – через Запад. Но этот путь все чаще порождал
неожиданные находки и подлинные открытия.
Показательно в этом отношении творчество мастеров следующего поколения –
Павла Кузнецова и Кузьмы Петрова-Водкина. (Я не касаюсь в настоящем обзоре
творчества М. Сарьяна и Г. Якулова, хотя и связанных с Москвой, но представляющих в
равной мере и армянскую живопись). Их объединяло не свойственное художникам
предшествующего столетия чувство преклонения перед Востоком, где, как им казалось,
жизнь была естественной, органичной. Восток представал в их сознании как сказочная
планета, подобная райской земле, не познавшей греха и не ждущей от людей, ее
населяющих, никакого искупления. Подчас в этой идиллии проступали черты варварской
первобытности, но они не ущемляли возвышенной идеальности того представления о
Востоке, которое рождалось в творчестве русских живописцев. Это был именно образ
Востока.
Но постепенно начинался (он возникал еще у мирискусников) профессиональный
разговор с Востоком, в процессе которого могли сблизиться языки искусства, оказывалось
возможным исследование чужого пластического опыта. Правда, в нем господствовала
идея воссоздания лишь общего облика "восточного рая" – целостного, совокупного, не
расчлененного национальными и конфессиональными особенностями. Здесь наиболее
последовательно воплощался тот новый романтизм, о чем шла речь выше, и к тому, чего
достигли мирискусники, добавлялись некоторые новые открытия.
Павел Кузнецов, инспирированный ретроспективной выставкой Гогена, увиденной
им в Париже в 1906 году, отправился из своего родного Саратова в заволжские степи, а
затем в Бухару и Самарканд. Уже прошедший искус символизма, воспринятого от
Борисова-Мусатова, Кузнецов нашел для этой символистской концепции новую
питательную почву. Он не уподобился этнографу-натуралисту, фиксирующему природу,
людей, народный быт. Степь предстала перед ним как страна, где гармония составляющих
ее частей обнаруживает себя со всей пластической наглядностью. Степная жизнь течет по
извечным законам, в соответствии со строгой иерархией непреходящих ценностей. Ее
законы и ценности непоколеблены временем – они существуют и сегодня, и были всегда:
не "вне времени", но "во все времена". Чаще всего Кузнецов запечатлевает сцены в
пейзаже. Женщины, занятые обычными Делами – кормящие или стригущие овец,
раскинутые по степи юрты, щиплющие траву верблюды – все это вписывается в открытое
пространство, сообразуется с ровным далеким горизонтом, высоким небом. В картинах
нет действия, нет резких движений и острых ритмов. Быт перевоплощается в бытие. Здесь
господствуют раз найденные, а потом неоднократно повторенные повороты фигур, жесты,
исполненные царственной пластики и удивительной завершенности. Сущность красоты
лежит как на ладони, но зрителю не дано войти внутрь – эта сторона жизни недоступна
для него. Восток остается мечтой, неким утопическим образом, созерцаемым издалека и
равноценным романтической грезе. Лучшие "степные", а затем бухарские композиции,
настолько уравновешены, иыверены, что не терпят мысли о разрушении плоскости, о
иторжении в пределы сценической площадки, отделенной от зрителя, но открытой в
глубину бесконечного пространства.
Итак, несмотря на то, что сам Кузнецов изъездил и исходил эту землю, своими
руками дотрагивался до ее реальности, он как бы отодвинул ее как некий миф. Если
сопоставить кузнецовские картины с произведениями вдохновившего его Гогенa, то
можно прийти к выводу, что у последнего – тоже идеальный мир, но он как бы освоен.
Художник вошел в него, нашел в нем свое место. Про. Кузнецова так не скажешь, хотя
страны, вдохновившие его на создание "степной серии", гораздо ближе его родному
Саратову, чем далекие острова – родине Гогена. Кузнецов создал образ некоей Аркадии, в
которой "не был", а словно представил ее в своем воображении.