Назад
левском смысле (вопреки Хэмпширу [1961] и Вендлеру [1967]), на основании которой
человеку можно приписать естественное и сущностное превосходство в мире живого
(Марголис [1966],'[1971Ь]).
Здесь достаточно обратиться к соответствующим стандартным или допустимым примерам.
Физическая антропология (Дарт [1955]', [1959]; Лики [1935]; Кларк [1957], [1962]) хорошо
обосновывает уверенность в том, что высшее развитие неокортекса влечет зарождение
культуры в среде проточеловеческих существ, и&
25 Д^ Марголис
377
жоторых, вероятно, и развился вид Homo sapiens. А потому даже спекуляции о
«восстановлении» естественного экологического баланса (Коммонер [1977]) не имеют
смысла (хотя само представление об экологическом балансе, конечно, сохраняет важный
смысл). Человек никогда не существовал без языка, в физическом окружении, не затронутом
культурными преобразованиями, и, следовательно, вне определенного множества культурно
развитых норм, которые выражаются правилами, институтами, практикой и традициями.
Даже нормы в медицине подвержены этому влиянию (ср. Марголис [1976]).
Правила как таковые логически не сводятся к естественным законам, поскольку они
интенсиональны и выполняют свои функции посредством некоторого избранного описания.
Только в тех случаях, когда имеется или экстенсиональный эквивалент для всех интенсио-
нальных различении (по меньшей мере для большинства характерных либо «важных»
различении такого рода) (ср. Куайн [I960]), или конечная машинная программа (вроде
автомата Тьюринга), позволяющая раз-.личить любое множество интенсиональных
особенностей (ср. Патнэм [I960]), ссылку на правила можно заменить ссылкой на законы, раз
этим покрывается вся возможная область значений. Вместе с тем можно говорить и о
машинах, подчиняющихся правилам (ср. Патнэм i[1964]). Но говорить обо всем этом все же
не значит, что необходимые здесь условия могут быть выполнены по отношению к реальной
человеческой личности. Нельзя показать, что эти .редуктивные условия логически
невозможны, однако на пути их реализации встает, как мы уже видели, ряд концептуальных и
эмпирических трудностей, свидетельствующих о бесперспективности этого пути. И X.
Патнэм [1964] только сбивает нас с толку следующим своим замечанием:
«...Может ли робот ощущать? Да, он может иметь «ощущение», то есть он может служить
«моделью» какой-либо психологической теории (курсив мой. — Дж. М.), истинной для
человеческих существ. Если он является «моделью» такой теории, то тогда, пребывая во
внутреннем состоянии, соответствующем или «реализующем» психологический предикат
«обладать визуальным ощущением красного», он будет действовать так, »как должен
действовать человек (в зависимости и от
378
того, к чему применяются другие «психологические»
предикаты)».
Патнэм, безусловно, прав в следующем утверждении: если человек и робот «психологически
изоморфны», то тогда «поведение двух видов наиболее просто и наглядно анализируется на
психологическом уровне (при абстрагировании от деталей внутренней физической
структуры) в терминах тех же самых «психологических состояний» и одних и тех же
гипотетических параметров». Однако проблема заключается в том, чтобы показать
возможность обеспечения машинного аналога актуальной функциональной организации
(лингвистических и тесно связанных с ними способностей) человека (ср. Дрейфус [1972]).
Если это мероприятие может быть выполнено, то оно, несомненно, повлечет за собой
существенный пересмотр значений терминов «сознание», «свобода» и связанных с ними
терминов. Но при отсутствии соответствующих эмпирических достижений наши различения
сохраняют свою силу, как и прежде.
Таким образом, правила определяют то, что подходит под норму (в отношении которой
может оцениваться множество вещей), и то, что отклоняется от нее. Живые существа,
способные понять природу правила и следовать ему, должны (в силу концептуальных осно-
ваний) уметь следовать правилу обдуманно и обдуманно же уклоняться от его соблюдения и
устанавливать новые правила (Льюис [1969], Швейдер [1965]). В этом и проявляется
способность выбора и свобода действий живых существ. Таким образом, определение
личностей в качестве культурных сущностей влечет за собой признание их способности
действовать свободно, по собственной воле.
Отсюда ясно, что допущение человеческой свободы. не может быть несовместимым с
причинным порядком вещей ни в том смысле, что свободные действия проти-вопричинны
(как это, кажется, предполагает К. Э. Кэмп-белл [1951]), ни в том смысле, что такие действия'
вообще не могут быть объяснены в терминах причинности (Э. Мелден [1961]; Р. С. Питере
'[1958]). Ведь. действия личностей (не только свободные, но и вынужденные) суть, подобно
самим личностям, которым они приписываются, культурные феномены, то есть феномены'
воплощенные. Физические события, в которых они воплощены, должны подчиняться по
крайней мере чисто-,
25*
379
физическим законам, хотя чисто физические законы не
-могут объяснить причинную эффективность действий, наполненных качествами
чувственности и языка. Говорить о свободе и выборе—значит характеризовать действия с
помощью наречий, например: «Он ударил его умышленно»; «Он женился по собственной
воле».
Высказываясь таким образом, мы имеем в виду, что эти действия производились в
соответствии с оценкой соответствующих правил, институтов, традиций, практики и пр. Но
при этом отнюдь не устраняются ни причинные связи, касающиеся воплощающих эти
действия физических событий, ни причинная эффективность самих культурных действий.
Все, что следует в данном
-случае устранить, — так это те конкретные причинные влияния, подобные принуждению
или физической силе, которые несовместимы с приписыванием способности действовать
свободно, непринужденно, обдуманно и т.п. При этом отвергается, конечно, и так
называемый жесткий детерминизм, и тезис, согласно которому области значений актуального
и возможного совпадают (Мар-голис [1966Ь]). Примерами свободных действий могут
служить умышленные действия, действия в соответствии с желанием или целью, в
соответствии с состояниями уверенности и наличными интересами, которые не вызываются,
однако, воздействием медикаментов, гипнозом, принуждением, неконтролируемыми
побуждениями и т. п.
В свете этого категория свободы оказывается доволь-
-но сложной. Она допускает как законоподобные, так и правилоподобные рассмотрения, как
чисто физические, так и интенциональные причины. Намерение действовать некоторым
образом, то есть наличие соответствующего интенционального состояния, может считаться
причиной данного действия (ср. «The human agent» [1968]; Уайтли [1973]; Бинкли и др.
[1971]; Бранд [1970]). Отрицание такой причинности (Мелден [1961];
Тейлор .[1964]) основано на смешении понятия интенции, которое может быть определено
только через понятие действия, и актуальной интенции, являющейся ин-тенциональным
психическим состоянием, случайно (contingently) связанным с действиями, которые оно
отчасти способно вызывать (Дэвидсон [1963]). Кто-то может намереваться сделать А и
актуально не делать .этого А; кто-то может намереваться сделать А, а ак-
380
туально делать В, которое частично порождается его интенцией. Иначе причинные связи,
включающие психические состояния, должны быть, если так можно выразиться, скорее
концептуальными, чем случайными, а высказывание «Причина Л вызывает Л» не может быть
интерпретировано как утверждающее случайную связь.
В отношении действий личностей бесспорно, что причинный характер психических
состояний, отличающихся .лингвистическим качеством, выявляется только в культурных
контекстах, относящихся к устойчивым институтам, привычкам или практике, которые,
однако, в принципе подвержены историческим изменениям. Следовательно, такие состояния
могут подчиняться в лучшем случае статистическим законам, но не законоподобньш
универсалиям (Гемпель, [1965]). Отсюда вытекает, что интенциональные причины, которые
не сводятся к
•физическим причинам, налагают логические ограничения на область законов
соответствующих социальных или поведенческих наук. Например, вполне возможно, что
«законы» рынка изменяются вслед за значительными изменениями в устойчивых надеждах,
интересах
•и привычках человеческих сообществ. Так, кейнсианская экономика, независимо от ее
адекватности, существенно полагается на текущие и будущие «экспектации» экономического
сообщества (Кейнс [1936]) и, следовательно, на факторы, подверженные культурным
преобразованиям. Это, конечно, ничего не говорит о возможных различиях в так называемых
исторических объяснениях, но показывает, что объяснение через мотивы не является
(вопреки Дэвидсону [1963]) «видом причинного объяснения», даже если мотивы и могут
служить причинами чего-либо.
Данное заключение следует сразу, как только мы замечаем, что мотивы действий
формулируются лишь по отношению к некоторым правилам, установленням, традициям,
практике, привычкам и и т. п-, но ни в коем случае не по отношению к причинным законам
(если, конечно, не учитывать, что, когда мотив имеет место, он должен быть реализуемым, то
есть быть каузально эффективным). Поскольку действия определяются ин-тенционально в
некоторой приемлемой схеме рациональности, постольку мотивы приписываются действиям
лишь в интенсиональных контекстах, лишь в предпочтительных описаниях. Поэтому, коль
скоро одно и то же
381
действие может быть описано альтернативно (Дэвидсон ,[1963]; Энском {1957]),
обязывающий к некоторому акту мотив может быть выявлен только в определенном
описании. Причинные же контексты, но не контексты причинного объяснения (точнее, не
любые контексты объяснения) ведут себя экстенсионально (Дэвидсон [1967а]; Марголис
[1973а]). Так, если щелкание выключателем света, включение света, освещение комнаты и
подача светового сигнала об ограблении суть альтернативные описания одного и того же
действия, то намерение осветить комнату может породить действие, перечисленные описания
которого экстенсиональны, даже если мотив включения света, а именно желание осветить
комнату, не может рассматриваться как мотив (нечаянного) включения светового сигнала об
ограблении.
Таким образом, «реализуемый» мотив может быть причиной какого-то действия (в
подходящем с точки зрения причинности смысле), как бы оно ни описывалось и ни
идентифицировалось, но не может быть его-«мотивом», если нет подходящего его описания.
Иначе говоря, выражение «реализация мотива» двусмысленно ввиду двух совершенно
различных типов объяснения. Причинные объяснения посредством «реализуемых» мотивов
предполагают теорию или модель целесообразной жизни, при помощи которой могут быть
осуществлены оправдываемые данными субъектами конкретные приписывания. Но
объяснение как таковое само по-себе не включает категорию целесообразности. Ведь если
приписать причину действию можно в данном описании (соразмерном некоторой модели
рационального упорядочения состояний уверенности, желаний,, намерений и т. п.), то тогда,
учитывая экстенсиональность причинных контекстов, причина должна будет вызывать
рассматриваемое действие в любом сообозначаю-щем описании (где новые описания не
обязаны отвечать актуальным интенциональным состояниям, приписываемым субъекту).
Вместе с тем объяснения посредством мотивов (т. е. «реализуемых» мотивов) суть. как раз
объяснения (по крайней мере части) рациональной согласованности или целесообразности
рассматриваемых действий. Апеллируя к модели рациональности, можно сказать, что
субъект обладает мотивом действия (идентифицированного в подходящем
382
описании), а «реализуемый» мотив можно рассматривать как причину или часть причины
произведенного действия (независимо от того, как оно описывается или идентифицируется).
Тем не менее причинное объяснение предполагает (требует), чтобы гипотетические причины
объясняемых единичных явлений подпадали под некоторые охватывающие их законы, даже
если последние нам неизвестны (Дэвидсон [1963]). Объяснение же в смысле установления
мотивов, опираясь на определенную модель рациональности и не ссылаясь на эти законы,
должно показывать, что действие субъекта, рассматриваемое в интенциональном смысле, то
есть в рамках определенного описания, удовлетворяет условиям целесообразности или
рациональности.
Настаивать на этом различении объяснений не значит отрицать, что мотивы, которыми
субъект руководствуется в своем действии, могут служить также причиной или частью
причины того, что он делает. Но это не означает также и смешения двух различных видов
объяснения. Неспособность провести указанное различение характерна для теории
альтернативных описаний (Голдмен .[1970]), критикующей «тезис тождества» (то есть
утверждение о том, что одно и то же действие может быть идентифицировано различными
описаниями) в силу неспособности удовлетворительно различить, с одной стороны,
идентификацию одного и того же действия различными описаниями и, с другой— разные
действия. Эта теория представляет действия как уникально индивидуализируемые в
отношении того или иного их вида. Утверждается, что «действия-знаки» должны быть
«знаками только одного свойства каждого из них», где «действия-тип есть просто действия-
свойство вроде подстригания газонов, написания писем, чтения лекций». Но при
полиадической квалификации действий очевидно, что порождение вообще любого действия
означает «порождение» бесконечного числа различных действий, где «порождение»
охватывает причинные процессы, но не ограничено ими.
В пользу теории альтернативных описаний говорит -то, что индивидуализация актов и
действий конвенциональна и связана интенционально с господствующими правилами и
установленнями. Против нее—то, что конвенции обеспечивают и реидентификацию актов
при альтернативных описаниях. Более того, трактовка мо-
383
тивации в рамках этой теории покоится на принципиальной ошибке (Марголис [1975]), а
именно на смешении причинных контекстов и контекстов причинного объяснения. «Тезис
тождества» отвергается (Голдме-ном), чтобы избежать аномалий следующего сорта:
если, скажем, нажатие курка Джоном и убийство Смита Джоном суть одно и то же
действие в альтернативных описаниях, то тогда почему, если верно, что «акт нажатия курка
Джоном... вызвал рассматриваемое событие, то есть... вызвал выстрел ружья», то «было бы
чрезвычайно странным говорить, будто убийство Смита Джоном вызвал выстрел ружья».
Ответ элементарен:
так говорить странно потому, что это не помогает объяснить, почему ружье выстрелило; но
это не должно быть странным в том смысле, что рассматриваемое действие (как бы оно ни
было описано или идентифицировано) не было причиной или частью причины выстрела
ружья (причиной было именно последнее).
Устранение этого затруднения выводит из строя теорию Голдмена. Мы не отрицаем, что
некоторые события могут «порождаться» другими событиями непричинно, как в случае
следующей ситуации, описанной Кимом [1973]: «Если бы моя сестра не родила в момент
времени t, я не стал бы дядей в этот момент». Но эта ситуация показывает, по существу,
слабость попыток объяснить «причинную зависимость в терминах контрфактуальной
зависимости» и ничего не дает для доказательства того, что «любой акт-тип есть просто акт-
свойство вроде подстригания газонов, написания писем, чтения лекций» и что «акты-знаки...
суть знаки. только одного свойства каждого из них» (Голдмен; ср. Ким [1969]). Нет
оснований предполагать, что любой акт-знак идентифицируется с помощью его существен-
ного свойства и только так, ибо это предположение полностью противоположно обыденной
практике референции и предикации, а также подрывает требование полиадической
предикации. Голдмен настаивает на том, что аномалии причинных отношений требуют
отрицания теории тождества. В рассмотренном выше примере (с убийством Смита Джоном)
он заключает, что' нажатие курка Джоном и убийство Смита Джоном не тождественны,
так как они не имеют общих свойств, а именно свойства «выстрела ружья». Но «они», конеч-
но, имеют такое свойство. Ирония в том, что голдменов-
384
ский «эссенциализм действия» продиктован стремлением избежать «непривлекательных
последствий нашей приверженности точке зрения, согласно которой причинность как-то
обусловлена языком», то есть предполагаемой приверженности теории тождества. Однако,
как мы видели, необходимость этого маневра есть результат смешения причинных
контекстов и контекстов причинного объяснения.
Споры рождают открытия. Если индивидуализация актов и действий определяется
господствующими пра-вилоподобными конвенциями и институтами, то тогда возможны
радикально различные характеристики этих актов и действий — различные как с точки
зрения «подлинной» природы того, что делает человек, так и в отношении того, какое
множество разных актов он совершил. Решение вопроса определяется здесь существующим
юридическим законом: если человек размахивает кулаком так, что последний описывает
дугу, заканчивающуюся на подбородке другого человека, то этот человек может быть
обвинен (в зависимости от узаконенных конвенций) в двух, пяти или десяти актах—
например, в избиении должностного лица, нарушении общественного порядка, оскорблении
насилием, сопротивлении аресту и т. д. Здесь индивидуализация действий несоразмерна ни
психологическим состояниям, ни причинным линиям и их различным физическим
следствиям (вопреки Дэвидсону [1970], что вполне согласуется с интенсиональной природой
мотивов действий. Можно утверждать (Данто [1963]', [1973]), что такие «опосредованные»
действия всегда предполагают «базисное» действие, чтобы избежать регресса в беско-
нечность. Ведь если «я должен делать что-то еще, посредством чего делается первая вещь, то
тогда вообще ничего нельзя сделать». Однако это утверждение еще не гарантирует
уникальной определимости базисных действий (ср. Бранд [1968]; Стаутленд ;[1968]) и не
исключает пропусков в счете отдельных актов, для которых, по предположению, нельзя
обеспечить базисных действий (Д'Арси [1973]).
В частности, всегда возможно определить некоторый акт описанием, которое обходится без
терминов, ранее использовавшихся при характеристике этого акта и его последствий.
Вытекающие отсюда следствия для истории, морали и права очевидны. Эрик Д'Арси [1963]
385
решительно выступил против допущения такой возможности. Он утверждал, что
«определенные виды акта имеют такую значимость, что обозначающие их термины нельзя,
если отвлечься от специальных контекстов» подменить терминами, которые (а) обозначают
их следствия и (б) скрывают или даже не позволяют выявить природу самого акта». В
качестве примеров Д'Арси приводит «акты убийства, искалечения, клеветы, пытки, обмана
или серьезной обиды; измены или отказа от дружбы или супружества; разрыва контракта,
отказа от выполнения обещания или подрыва доверия; кражи, разрушения или захвата чего-
то такого, что представляет ценность для частного лица или для общества;
пожертвования или угрозы собственному благополучию, доброму имени, здоровью или
имуществу». Но все это можно утверждать лишь в том случае, если имеются неустранимые и
существенные нормы, соответствующие человеческой природе. Если бы такие нормы
существовали, тезис Д'Арси можно было бы поддержать. Однако мы уже выяснили
ограниченность такого предположения. Ведь природа человека (личности) определяется
только в терминах культурной эмердженции. В этом смысле человеку нельзя приписывать
никаких «естественных функций» или исключительных качеств. По" этому требования
Д'Арси, сколь бы ни были они гуманными, могут отражать лишь его собственные моральные
убеждения относительно того, что следует считать пределом описания конкретных актов
(хотя Д'Арси стал бы это отрицать).
Поразмыслив, мы можем усмотреть разумный момент в позиции Д'Арси: и чувствующим
существам, и личностям могут быть приписаны такие, по предположению, благоразумные
интересы, как стремление сохранять жизнь, избегать боль, обеспечивать безопасность,
которые Д'Арси мог бы вполне называть «значимыми видами» актов. Но эти интересы
являются только полагаемыми (putative), определяемыми, преобладающими статистически,
предположительно рациональными, а не существенными в том смысле, что их отрицание,
игнорирование, изменение или сокрытие в конкретных описаниях могло бы считаться
противным человеческой природе (Марголис [1971Ь]). Чтобы уяснить это, достаточно
подумать о возможностях разумно оправданных самоубийств, самопожертвований, войн и т.
п., а
386
также о той легкости, с какой в обществах, принимающих различные этические принципы,
санкционируются всевозможные запретные элизии
1
. Отсюда становится ясной и
тенденциозность тезиса Д'Арси.
Тем не менее личности потому и способны к свободным действиям, что они следуют
правилам, и они суть «ответственные» деятели лишь потому, что действуют свободно. Тогда
«юридическая» теория личности (в широком локковском смысле, в котором личность
является сущностью, наделенной ответственностью; ср. Селларс [1963а]) является
следствием понимания личности как культурно-эмерджентной сущности, если принять также
некоторый минимум предположений о благоразумных интересах членов человеческого
общества (ср. Марго-лис [1975Ь]). Но эти предположения недостаточны для определения
статуса личности.
Вместе с тем вполне могут существовать необходимые формальные ограничения, налагаемые
на моральные и связанные с ними разногласия и на характеристики человеческих действий,
например требования согласованности, непротиворечивости или лингвистического правила
универсализуемости (Хеар [1952]; Марголис [1971Ь]), диалектические ограничения, каса-
ющиеся устранения произвольности, требования уместности, соизмеримости с нейтральными
фактами и т. п., и даже предварительные, но самостоятельные ограничения вроде
предположения (как мы только что признали) бла-горазумности интересов других. Но
последние в принципе могут быть попраны в конкретных пунктах принятием подходящей
системы норм и ценностей, и в любом случае они только определяемы и могут только