некий смысл в гуманизме, если до конца продумать изобличение свободы со стороны
бытия? Нельзя ли отыскать некий смысл в самой свободе (разумеется, «смысл наизнанку»,
но здесь это единственный подлинный смысл), исходя из самой пассивности
человеческого, где, на первый взгляд, проявляется его непрочность? Нельзя ли найти этот
смысл, не будучи отброшенным к «бытию сущего», к системе, к материи?
636
Речь идет, пожалуй, о новом понятии пассивности, более радикальном, чем пассивность
следствия в ряду причин; о посюстороннем сознанию и знанию, а также о посюстороннем
инерции вещей, которые зиждятся на самих себе в качестве субстанций и
противополагают свою природу — свою материальную причину — всякой активности.
Речь идет о пассивности, соотнесенной с изнанкой бытия, которая предшествует тому
онтологическому плану, где бытие полагает себя как природу, о пассивности,
соотнесенной с предшествованием, еще не имеющим внешней стороны — творения: с
мета-физическим предшествованием. Как если бы на звучащую мелодию накладывалась
другая — в инфра- или ультразвуковом регистре: она примешивается к аккордам, которые
воспринимаются на слух, но звучит так, как не звучит ни один голос и ни один
инструмент
12
. Такое пред-начальное предшествование можно было бы, конечно, назвать
религиозным, если бы этот термин не таил в себе опасности увести в теологию с ее
нетерпеливым стремлением вернуться к «спиритуализму»: к настоящему,
воспроизведению настоящего и началам, — что как раз исключило бы «посюстороннее».
Воскресить тщетность человека-начала, тщетность Первоначала, вновь поставить под
вопрос свободу, понятую как первоисток и настоящее; искать субъективность в
радикальной пассивности — не значит ли это предаться року или детерминизму, просто-
напросто уничтожающим субъект? Несомненно, да — коль скоро альтернатива
«свободный-несвободный» является окончательной, а субъективность состоит в том,
чтобы держаться за окончательное или за изначальное. Но как раз это и стоит под
вопросом! Разумеется, Я — в его изолированности, в обособленности его психической
жизни, которая кажется абсолютной, и в суверенной свободе репрезентации, — это Я не
знает ничего посюстороннего своей свободе или внеположного той необходимости,
которая ущемляет эту свободу, но и предстаёт ей. Как у Фихте, Я вынуждено быть
истоком самого себя. Оно изъято из рождения и смерти; не ведает ни отца, ни убийцы.
Оно вынуждено само дать их себе, дедуцировать — дедуцировать не-Я, исходя из
собственной свободы и рискуя при этом впасть в безумие. Восхождение к последнему или
изначальному, к первоначалу, уже свершилось в свободе Я, которая есть само начинание.
Тезис и антитезис в третьей кантовской антиномии предполагают приоритет тезиса, ибо
ситуация не ограничивается темами: тезис и антитезис предстают сознанию, которое
тематизирует их и воспроизводит в тождественности изреченного, в тождественности
логоса
13
. И тот, и другой предлагаются свободе, чтобы она приняла их или отвергла.
Абсолютная несвобода абсо-
637
лютно не могла бы явить себя. Но Я может быть особым образом поставлено под вопрос
Другим: не как препятствием, которое можно измерить, и не как смертью, которую можно
дать самому себе
14
. Вопреки своей невиновности Я может быть подвергнуто обвинению;
причем источником обвинения может стать не только насилие, но и Другой. Несмотря на
обособленность, исключительность и изолированность психической жизни Я, Другой
именно как Другой тем не менее «неотступно преследует» его. Близкий или далекий, он
возлагает на Я ответственность — неоспоримую, как травма: ответственность, которой Я