торую, поскольку в области органического роста
подобные превращения невозможны, мы лучше уж
назовем тревожной эпохой или трудной эпохой; в эту
эпоху, когда происходит как раз то, что невозможно
было себе представить, и когда должно случиться то,
чего уже невозможно вообразить, а если б можно было
вообразить, так этого не случилось бы; в эту серьезную
эпоху, которая до смерти ухохоталась бы, прослышав,
что она якобы стала серьезной, и, застигнутая врасплох
своим трагизмом, жаждет развлечений, а поймав себя
с поличным, ищет подходящих слов; в эту грохочущую
эпоху, что громыхает страшной симфонией деяний,
которые порождают сообщения, и сообщений, которые
влекут за собой деяния; в эту эпоху не ждите от меня
ни единого моего собственного слова. Ни единого,
кроме вот этих, не позволяющих ложно истолковать
мое молчание. Слишком глубоко мое благоговейное
отношение к неизменности и второстепенности слов
перед лицом несчастья. Во владениях нищенской фан-
тазии, где человек умирает от душевного истощения,
хоть и не ощущает душевного голода, где перья окуна-
ют в кровь, а мечи — в чернила, неизбежно соверша-
ется то, для чего нет мыслей, то же, что существует
лишь в мыслях, не может быть высказано. Не ждите
от меня ни единого моего собственного слова. Сказать
новое слово я не в состоянии, ведь в комнате, где мы
пишем, жуткий шум, и кто или что его производит —
животные, дети или всего-навсего пушки, — сейчас
выяснять ни к чему. Тот, кто словом приукрашивает
дело,
порочит и слово и дело, он гнусен двукрат. Про-
фессия эта не вымерла. Те, кому сегодня нечего сказать,
поскольку слово предоставлено делу, продолжают
говорить. Кому есть что сказать, пусть выйдет вперед
и помолчит!»