каким, собственно, образом страдание в этой своей
исключительности становится предметом поэтиче-
ского творчества, как тут же выясняется, до чего мало
общего у Жюльена Грина не только с аналитической
психологией Мариво, но и вообще со взглядом на
человека, хоть сколько-нибудь окрашенным психо-
логизмом. Если изучать человека с позиции гуманной,
гуманистической (так и хочется сказать — с позиции
дилетанта), то непременно придешь к тому, чтобы
изображать его во всей, так сказать, полноте, ко всему
прочему непременно наделенным блаженством, здоро-
вьем и властью. Теологический же ум издавна пости-
гает человеческое существо прежде всего в passio.
Правда, не без признания двоякого смысла латинского
слова: того скрещения страдания и страсти, которое
возвышает passio до горного массива мировой истории,
до водораздела религий. Здесь, на этой необжитой вер-
шине, и берет свое начало ошеломляющая, неприступ-
ная проза Грина. Здесь и рождаются мифы как Антич-
ности, так и католицизма, именно здесь исток passio
и для благочестивых язычников — царя Эдипа, Электры,
Аякса, и для благочестивого Иисуса христиан. Здесь,
в нулевой точке, в седловине мифов, поэт и берется за
описание ситуации современного человека по следам
его passio.
Само по себе страдание — это извечное состояние
живых существ. Однако это не относится к страстям,
которыми питается passio. Алчность, властолюбие, ле-
ность сердца, гордыня — в прозе Грина каждый из этих
пороков находит свое воплощение в фигурах, полных
аллегорического смысла, и все же вряд ли стоит искать
в древнем христианском списке смертных грехов то,
что составляет истинный бич души для его героев.
Но тот, кто склонен изображать гений и проклятие
человечества в понятиях теологии, скорее натолкнется