
века. Это совпадение способно заставить задуматься, какова оказалась бы история Запада, если бы
судьба рассудила иначе и между этими двумя главными источниками современности пролегло
столетие или даже более. Благодаря ему между 1789 и 1815 годами западный мир изменился до
неузнаваемости, причем так, как это никогда еще не случалось в истории человечества (ни тогда,
ни, возможно, потом). Правда, порой бывает, что исторические изменения переживаются с особой
травматической интенсивностью, особенно такими личностями, как Макиавелли или Гвич-
чардини, ощущавшими себя Атласами, держащими на своих плечах всю тяжесть прошлого и
настоящего
8
. Но чтобы историческая судьба действительно отозвалась в коллективном сознании
целого поколения, чтобы все мыслящие люди эпохи с удивительной остротой переживали
катаклизмы надежды и отчаяния коллективной судьбы, - в этом смысле годы между революцией
1789 года и Реставрацией 1815 года не имели (и до сих пор не имеют) прецедента. Они возвели
непреодолимую преграду между прошлым и настоящим, отрицать или разрушить которую
невозможно
11
, - и этой преградой стал отчетливо обрисовавшийся и обращенный к нам лик
прошлого. Впервые в истории прошлое обрело почти ощутимую реальность, а потому стало
неизбежным предметом исследования.
209
ВОЗВЫШЕННЫЙ ИСТОРИЧЕСКИЙ ОПЫТ
Достаточно посмотреть, как в 1830 году Гегель вспоминал всеобщий восторг по поводу событий 1789 года:
«С тех пор как солнце находится на небе и планеты обращаются вокруг него, не было видно, чтобы человек
стал на голову, т. е. опирался на свои мысли и строил действительность соответственно им. Анаксагор
впервые сказал, что nous (ум) управляет миром, но лишь теперь человек признал, что мысль должна
управлять духовной действительностью. Таким образом, это был великолепный восход солнца. Все
мыслящие существа праздновали эту эпоху... как будто лишь теперь наступило действительное примирение
божественного с миром»
10
.
Но на смену этой начальной вере в новую зарю истории внезапно приходят перехватывающие дыхание
«американские горки ужасных событий» (Руниа), каждое из которых вызывает к жизни новую череду
омерзительных новшеств. Это напоминает кошмар, но, как пишет Руниа, «все эти чудовищные события
действительно имели место: взятие Бастилии, мгновенный отказ от тысячелетних традиций, казнь короля,
десакрализация церкви, извод духовенства, оргаистическое купание в политическом идеализме, правление
добродетели и террора, попытка начать историю заново, ряд государственных переворотов, войны и
корсиканский артиллерист, ставший императором»". Из-за сцепления этих небывалых происшествий между
прошлым и настоящим разверзлась пропасть, - и в той мере, в какой такого рода пропасть есть естественный
биотоп исторического опыта, прошлое превратилось в столь же очевидный объект потенциального опыта,
как стол или дом.
Отзывом на этот вызов стал историзм, предложивший способ обращения с таким незаурядным предметом
опыта. Повнимательнее приглядевшись к историзму, можно заметить, до какой степени его сердцевиной
действительно является исторический опыт, его вечный соблазн'*. Представьте себе: осознание
(истористами) силы истории автоматически означает признание, что все вещи таковы, какими их делает
история; отсюда представление, что суть или иден-
210
Глава IV. ФРАГМЕНТЫ ИСТОРИИ ИСТОРИЧЕСКОГО ОПЫТА
тичность вещей скрывается в их прошлом. Но тут срабатывает достаточно причудливая диалектика. Чем
больше подчеркивается и последовательно применяется этот истористский тезис, тем радикальнее
становится разница между индивидуальными историческими манифестациями одной и той же вещи, и тем
более что им свойственно изолироваться от того, что им предшествует и за ними следует. Иначе говоря,
парадокс историзма в том, что диахронизм порождает синхронизм: выделение диахронического развития со
временем приводит к полной противоположности и даже самоотрицанию, то есть к сосредоточенности на
синхронических временных отрезках, в ущерб идее развития
1
*. Это значит, что чем более радикален и
последователен историзм, тем больше ощутим этот парадокс и заметен конфликт между синхронией и
диахронией. Выделение этого конфликта ведет к тому, что диахроническая и синхроническая
контекстуализация будут все более вытеснять друг друга, пока в конце концов каждое историческое
событие не предстанет перед историком в полнейшей контекстуальной наготе. Тогда событие окажется уже
не символом, который можно прочитать и которому, исходя из чего-то другого (то есть из его контекста),
можно подобрать подходящее значение; а просто тем, что есть, и более ничем, исключительно
потенциальным объектом опыта. То, что уходит от контекста, от всех (нарративных или контекстуальных)
значений, от всяческих значений, то, что просто пребывает в своей семантической наготе, для нас может
быть лишь объектом опыта. Таким образом, истористская контекстуализация неизбежно тяготеет к
саморазрушению, к тому, чтобы превратиться в собственную противоположность -
деконтекстуализированный опыт.
Последнюю мысль стоит подчеркн'/ть, ибо она проясняет, чем исторический опыт (так, как он здесь
понимается) отличается от диалектической концепции опыта, защищаемой Гадамером
14
, Адорно и