
идентичностью, таким- именем, истьрит, профессией, и т.д. обладание подобным чувством или подобным
опытом. Этот вопрос отличается от того, который мы пожелали задать ранее: мы спрашивали о чувствах и
опыте - и получили ответ (если получили) на то, что значит для определенного лица иметь определенное
чувство или опыт. Акцент, таким образом, смещается от опыта к задаче сцепления его с определенным
лицом. То есть проблема возникает из
Партита - многочастное сочинение (итал.). Название инструментальных сюит Баха.
315
ВОЗВЫШЕННЫЙ ИСТОРИЧЕСКИЙ ОПЫТ
того факта, что чувства, настроения, эстетический и возвышенный опыт - это опыты без субъекта, тогда
как все осмысленные высказывания об их природе будут высказываниями о том, что означает для субъекта
обладание этими опытами.
Короче говоря, при попытке выразить в словах настроение, чувство, эстетический или возвышенный опыт
произведения искусства возникающее у нас затруднение носит не эпистемологический, а онтологический
характер. Проблема не состоит в том, чтобы найти слова для адекватного выражения нашего опыта мира
(это эпистемологическая проблема). Проблема скорее в том, что говорить больше некому, так как опыт - это
все, что у нас осталось. Если мы лишились слов, увидев или услышав великое произведение искусства, то
объяснение очень простое - нет никого, кто мог бы говорить. И это ставит перед нами онтологическую
проблему: кому, какому существу на этом бесконечном пути от моей «обычной» самости к этому опыту, без
остатка поглощающему всякую идентичность, дано право говорить? Или, может быть, сам опыт,
расположенный в конце этого пути, - единственный, кто достоен держать здесь речь? Но может ли опыт
говорить? Можно было бы сказать, что особый талант истинного большого поэта - «заставить опыт
говорить», предоставить свои уста опыту, которым он не является, но пытается стать или пытается
идентифицировать себя с ним настолько полно, насколько это возможно. И проблема, которая встает перед
поэтом в этих обстоятельствах, опять-таки онтологическая, а не эпистемологическая. Он должен отбросить
свою прежнюю идентичность и стать опытом, «опытом без субъекта опыта», если уж на то пошло.
Это вовсе не легко и не приятно
74
, и, разумеется, этому нельзя научиться. Нелегко, поскольку нужно
обладать талантом (возможно, врожденным), позволяющим сводить идентичность именно к этому опыту. А
значит, необходима способность к диссоциации, к мгновенному отказу от всего, что представляется ядром
идентичности. Более того, не нужно удивляться тому, что возвышенное - в наивозможной близости к опыту,
о котором здесь идет речь, - всегда является результатом процесса диссоциации, как мы увидим в
316
Глава V. ГАДАМЕР И ИСТОРИЧЕСКИЙ ОПЫТ
восьмой главе. Это неприятно, поскольку диссоциация - одна из самых неестественных вещей, которые
люди способны совершать. Искусство быть человеком - это в большей степени искусство ассоциации; наши
идентичности, все наши представления о мире, об истории, о ее написании - все это продукты ассоциации.
Оставьте на мгновение человеческий ум наедине с собой, и он примется ассоциировать; это происходит так
же естественно, как падение камня под действием сил гравитации. Ассоциация - великий закон че-
ловеческого ума, как хорошо представляли себе уже английские философы XVIII века и их французские
последователи начиная с Кон-дильяка и заканчивая «идеологами». Отчасти поэтому математика так сложна
для большинства из нас: не только в силу требующихся больших интеллектуальных способностей, но и
потому, что для нас неестественно отделять всякое материальное содержание от умопостигаемого ради
достижения области чистой математической абстракции. В этой перспективе намечается поразительное
сходство между математикой и поэзией, и поэтому мы могли бы говорить о «поэзии математики», и поэтому
некоторые поэты (подобно Малларме) могут представляться нам «математиками языка».
Но диссоциация неприятна не только в силу своей крайней неестественности: она несет в себе предчувствие
смерти и предзнаменование конца. Вспомним снова только что цитированное замечание Юма: «Если же мои
восприятия временно прекращаются, как бывает при глубоком сне, то в течение всего этого времени я не
сознаю своего я и поистине могу считаться несуществующим. А если бы все мои восприятия совершенно
прекратились с наступлением смерти и если бы после разложения своего тела я не мог бы ни думать, ни
чувствовать, ни видеть, ни любить, то это было бы полным уничтожением меня; да я и не представляю себе,
что еще требуется для того, чтобы превратить меня в полное небытие». Это и происходит, когда
диссоциация вдруг превосходит гравитационную силу ассоциации, когда наша идентичность мгновенно
растворяется в опыте без субъекта - хотя эта утрата самости может компенсироваться крайней
интенсивностью опыта. В подобные
317
ВОЗВЫШЕННЫЙ ИСТОРИЧЕСКИЙ ОПЫТ
моменты мы перемываем частичную смерть, потому что от всего, что мы есть, остается лишь чувство
или опыт. Нас поэтому не должно более удивлять, что теоретики возвышенного часто связывали опыт
возвышенного со смертью; вспомним снова Э. Берка:
«Все, что каким-либо образом устроено так, что возбуждает идеи неудовольствия и опасности, другими
словами, все, что в какой-либо степени является ужасным или связано с предметами, внушающими ужас
или подобие ужаса, является источником возвышенного (...) Так и смерть вообще - гораздо более сильно
действующая идея, чем простое неудовольствие; потому что найдется очень мало страданий, какими бы