этом отношении в IV веке и практически ничего во Второй анали-
тике (где Аристотель, который знал все о противоречиях между
конкурирующими научными теориями и конкурировал с лучшими из
них, обсуждает статус и методологию науки). Если картезианство,
возникнув в XVII веке, изумило мир, то это не потому, что оно
предлагало новое видение уже давно обсуждавшихся вопросов от-
носительно соотношения теории и наблюдений. Скорее, дело в том,
что картезианство серьезно рассматривало вопросы, которых, как за-
метил с некоторым возмущением Жильсон, схоласты, будучи людьми
благоразумными, не задавали
8
.
Чтобы понять, почему XVII век заинтересовался соотношением
теории и наблюдения, мы должны спросить, почему фантазии Декарта
захватили воображение Европы. Как говорит Куайн, „эпистемологи
грезили о первой философии, более устойчивой, нежели наука, фи-
лософии, которая должна служить обоснованием нашего познания
внешнего мира"
9
. Но почему же буквально все стали внезапно грезить
об одних и тех же вещах? Почему теория познания стала чем-то
большим, чем вялые академические упражнения, состоящие в ответах
Сексту Эмпирику? Грезы о первой философии, более устойчивой, чем
наука, имеют такую же долгую историю, как Государство, и можно
согласиться с Дьюи и Фрейдом, что то же самое изначальное
побуждение лежит в основе как религии, так и Платонизма. Но это не
позволяет нам понять, почему все должны считать первой фи-
лософией, из всего круга мыслимых вещей, именно эпистемологию.
Было бы неуклюже настаивать на такой интерпретации фразы
Куайна. Но я делаю это, тем не менее, по той причине, что понимание
современной философии, с моей точки зрения, требует более радикаль-
ного разрыва с традицией, нежели этого хочет Куайн, или чем это
нужно для его целей. Его радушный лозунг — „Не выбрасывайте
эпистемологии — пусть она будет психологией" — звучит вполне
разумно, если наша цель заключается в том, чтобы показать, что
можно спасти в эмпиризме, если мы отбросим две его догмы. Но если
мы хотим узнать, почему имеет смысл быть эмпиристом, хотя сейчас
эмпиризм волнует воображение в меньшей степени и не является
морально обязывающим, мы должны пока оставить этот предмет
вовсе и обратиться к вопросу, которым Куайн пренебрегает совсем.
Для этого я приступаю к некоторым вещам, которые Куайн говорит о
психологии. Я хочу показать, насколько далекими будут любые
психологические открытия того сорта, которые его интересуют,
8
«С точки зрения средневековой философии, Декарт играл роль indisciplinatus —
человека, который гордится тем, что настаивает, независимо от характера дисциплины,
на одной и той же степени достоверности, как бы ни была она при этом неуместной.
Короче, Декарт больше не признавал промежуточного между истинным и ложным;
его философия представляет собой радикальное устранение понятия „вероятного"»,
(Etienne Gilson, Etudes sur le Role de la Pensée Médiévale dans la Formation du Système
Cartésien [Paris, 1930], p. 235).
9
W. V. O. Quine. „Grades of Theoreticity", in Experience and Theory, ed. L. Foster
and J. W. Swanson (Amherst, Mass., 1970), p. 2.