уже существовавшей. В такой же мере, в какой зачатие отождествляется со смертью отца, рождение
отождествляется с его возвращением. С этим, в частности, связана очевидность того, что не только
синхронные персонажи-двойники, но и диахронные, типа «отец-сын», представляют собой разделение
единого или циклического текста-образа. Двойничество всех братьев Карамазовых между собой и их общая
отнесенность к Федору Карамазову по схеме «деградация-возрождение», полное отождествление или
контрастное противопоставление — убедительное свидетельство устойчивости этой мифологической
модели.
6
Ср.: Иванов Вяч. Вс., Топоров В. Н. Славянские языковые моделирующие системы
(древний период). М., I960.
[231]
Мифологическое происхождение сюжетного двойничества очевидно связано с перераспределением
границ сегментации текстов и признаков отождествления и различия центрального действователя.
В циклических мифах, вырастающих на этой основе, можно определить порядок событий, но нельзя
установить временных границ повествования: за каждой смертью следует возрождение и омоложение, за
ними — старение и смерть. Переход к эсхатологическим повествованиям задавал линейное развитие
сюжета. Это сразу же переводило текст в категории привычного нам повествовательного жанра. Действие,
включенное в линейное временное движение, строилось как повествование о постепенном одряхлении мира
(старении бога), затем следовала его смерть (разъятие, мучение, поедание, погребение — последние два
синонимичны как включения в закрытое пространство), воскресение, которое знаменовало гибель зла и его
конечное искоренение. Таким образом, нарастание зла связывалось с движением времени, а исчезновение
его — с уничтожением этого движения, со всеобщей и вечной остановкой. Признаками разрушения
исконно-мифологической структуры в этом случае будут также распадения отношений изоморфизма^. Так,
например, евхаристия из действия, тождественного погребению (а также мучению, разъятию, что
связывалось, с одной стороны, с жеванием и разрыванием пищи, а с другой, было, например, тождественно
пыткам в ходе инициационного обряда, который также был смертью в новом качестве), становилась знаком.
Рудиментом мифа в эсхатологической легенде можно считать то, что резко маркированный конец текста
не совмещен еще с биологическим концом жизни героя — смертью. Смерть (или ее эквиваленты: удаление
и пребывание в неизвестности, за которой должно последовать новое «явление» героя, чудесный сон в
таинственном месте — скале, пещере, завершающийся пробуждением и возвратом и т. п.) располагается в
середине повествования, а не венчает его. С этим связано одно попутное замечание: если согласиться с
мыслью, что эсхатологическая легенда — типологически наиболее близкий к мифу продукт его линейной
перефразировки (и, вероятно, исторически наиболее ранний), то придется заключить, что обязательно
счастливый конец, с которым мы сталкиваемся в волшебной сказке, — не только исходная форма
повествования с выраженной категорией конца, но для определенного этапа — и единственная, не имеющая
структурной альтернативы в виде конца трагического. Эсхатологический конец по своей природе может
быть лишь конечным торжеством доброго начала и осуждением и наказанием -злого. Привычные нам
«хорошие» и «дурные» концы вторичны по отношению к нему как реализация или не-реализация этой
исконной схемы.
Категория начала не была в такой мере маркирована в текстах эсхатологических легенд, хотя она и
выражалась формами стабильных зачинов и устойчивых ситуаций, что было связано с представлением о
наличии некоторого идеального исходного состояния, последующей его порчи и конечного восстановления.
Значительно более отмеченными были «начала» в культурно-периферийных текстах летописного
свойства. При описании эксцесса указание на то, «кто первый начал» или «с чего все началось», и
современным читателем может восприниматься как установление каузальной связи. Высокая
моделирующая роль категории начала будет с очевидностью проявляться в «Повести временных лет»,
которая, по существу, представляла собой собрание повествований о началах — начале русской земли,
начале княжеской власти, начале христианской веры на Руси и т. д. Преступление
[232]
также интересует летописца прежде всего с этой точки зрения. Сущность события проясняется указанием на
то, кто первым осуществил подобное действие (так, осуждение братоубийства — ссылкой на Каина). В
«Слове о полку Игореве» отношение к самовольному походу Игоря формулируется как указание на
инициатора усобиц Олега Гореславича (это усугубляется тем, что Олег и по крови «зачинатель» рода
Игоря).
Перевод мифологического текста в линейное повествование обусловил возможность взаимовлияния двух
полярных видов текстов — описывающих закономерный ход событий и случайное отклонение от этого
хода. Взаимодействие это в значительной мере определило дальнейшие судьбы повествовательных жанров.