подтвердило анамнез: сердце оказалось разорванным, и на нем была надпись: „Amor meus Jesus"
(„Иисус - любовь моя") (ТЕ, 311). Это - о божьем избраннике. А вот прямо противоположное - о богаче,
смерть которого буквально воплотила евангельские слова „Где сокровище ваше, там будет и сердце
ваше"(Матф., 6:21). Он умер, находясь за морем, и нужно было вынуть из тела внутренности, чтобы
отвезти их на родину и там похоронить (по общему правилу, человека хоронили у него на родине, в его
церковном приходе). При вскрытии сердца не обнаружили. Но когда отперли его сундук с сокровищами,
то в нем оно нашлось (ЕВ, 413; Klapper 1914. N 159). Материализацию метафоры можно видеть и в
рассказе о кельнском бюргере, постоянно читавшем на ходу молитвы, - после своей смерти он явился
родственнику, и на ногах его было начертано: „Ave Maria gratia plena" (DM, XII: 50). Монастырский писец,
который своею рукой переписал много книг, заслужил награду на небесах. Через два десятка лет после
его кончины, при вскрытии его могилы обнаружили, что правая рука писца осталась совершенно
нетронутой тлением и живой, тогда как остальное тело обратилось в прах. Свидетельством чуда служит
эта рука, - она хранится в монастыре (DM, XII: 47).
Как интерпретировать ранее приведенные „примеры" об адвокатах, которые при жизни красноречиво
отстаивали дело не тех, на чьей стороне право, а тех, кто им лучше платил, и поэтому после смерти у
них либо вовсе не оказалось языка, либо он продолжал неустанно шевелиться, либо же распух и
вываливался изо рта? Ниже будут приведены рассказы о ростовщиках: у одного и после смерти руки
продолжали двигаться, как если б он считал деньги, а деньги другого, положенные в ящик вместе с
деньгами монастыря, пожрали их. Что означают сцены с бесами, которые шныряют среди ленивых и
небрежно молящихся монахов, подбирая непроизнесенные слоги псалмов, и набивают ими полный
мешок с тем, чтобы предъявить их при обвинении нерадивых на Страшном суде? Некая женщина, с
которой другая непрерывно ссорилась, расстелила перед ней свой плащ и сказала: „Госпожа, мне очень
пригодится твоя брань для уплаты отягчающих меня долгов и для изготовления вечной короны (то есть
ее смирение, с которым она выслушивает брань, зачтется ей на том свете), - так набросай же мне
побольше ругани в этот плащ?" (ЕВ, 241). Руководствуясь тою же самой логикой, упоминаемый Жаком
де Витри мужик отправляется в город купить песен для праздника, и некий прохвост продает ему
вместо мешка кантилен мешок с осами, которые пережалили всех простаков, собравшихся в церкви
(Frenken, N 78). Здесь приходится вспомнить другого кельнского горожанина, который в
предвиденье, что на Страшном суде хорошо бы иметь добрые дела потяжелее, дабы они перевесили
его грехи, накупил камней для церкви.
Несомненно, во многих случаях мы встречаемся с ожившими метафорами, с метафоричностью
сознания, с игрой сравнениями и образами, в высшей степени присущей способу мировосприятия,
который нашел свое воплощение в „примерах".
Возможно, ученый проповедник не принимал все эти странности за чистую монету и рассказывал своей
пастве подобные истории не без потаенной улыбки. Но как воспринимала их аудитория? Тоже
неизменно как удачные шутки и сравнения? У меня нет в этом уверенности. Не состояло ли различие
между оратором и слушателями в том же, в чем заключалось оно в „примере" о наложнице священника,
которая, услыхав от проповедника, что конкубины духовных лиц могут спастись, только если войдут в
печь огненную, так в простоте душевной и поступила и сгорела? (DM, VI: 35). В этом „примере" сказано,
что проповедник пошутил, не рассчитывая на буквальное понимание своих слов, но женщине,
озабоченной нависшей над ее душой угрозой, было не до шуток. Существует анекдот о грешнике,
который, находясь на корабле, понял, что разразившаяся на море буря вызвана грузом его грехов, и
поспешил покаяться, чт,обы предотвратить гибель всех находящихся на борту людей. По мере того как
он выбрасывал в море „массу греха" (massam ini-quitatis), оно успокаивалось, и, когда он закончил
исповедь, буря совсем утихла. Из беседы между персонажами „Диалога о чудесах" - магистром и
новицием, обсуждающими этот случай, - явствует, что оба они (и сам Цезарий Гейстербахский!)
относятся к нему вполне серьезно и не испытывают никаких сомнений в правдоподобности такого рода
ситуаций, -новиция смущает совершенно другой вопрос: не странно ли, что за грехи одного человека
Господь намеревался покарать многих? Учитель допускает эту возможность (DM, III: 21). То, что грехи
имеют физический вес, не может вызвать недоумения у людей, веривших, что на Страшном суде злые
и добрые дела возлагаются на чаши весов и подвергаются взвешиванию.
Напрашивается заключение, что публика, на которую были рассчитаны подобные „примеры", была
склонна воспринимать истины христианства преимущественно в зримой, физически ощутимой форме,
что спиритуальное воспринималось ею через материальное, что вера народа резко контрастировала с
утонченной теологией образованных. Однако здесь надобны по меньшей мере две оговорки.
Во-первых, нет никакой уверенности в том, что такой же версии религии не придерживались и сами
духовные лица, собиравшие и записывавшие „примеры". В рассматриваемых текстах нет возможности
выявить дистанцию, отделявшую простую и искреннюю веру аудитории, к которой они адресовались, от
веры самих проповедников. Но следует учесть, что они должны были возвещать своим слушателям
истину, а не басни, которым сами не верили. „Многое слыхал я такого, о чем не хочу писать, ибо не все
из услышанного запомнил, и лучше умолчать об истинном, нежели записать ложное" - этим словам
Цезария Гейстербахского нет ос-
нования не верить (DM, III: 33). В конце концов проповедник обращался в своих речах не к одним только
прихожанам, - он произносил их пред лицом Творца, и грешить ложью было слишком опасно для его
собственной души. Утонченная вера ученого монаха или клирика сочеталась с верой „простецов".
Но, конечно, понимание одного и того же явления ученым монахом и простым прихожанином было