книги, выступая на заседании в возглавляемом им институте, вспомнил: слушая
лекции Гуревича (на самом деле он на них и не появлялся), он все время «чувствовал,
что что-то в них не то, но не мог уловить, что именно»; теперь же, по прочтении
«Вопросов истории» с материалами обсуждения, у него открылись глаза. В
действительности, случилось нечто иное — после оккупации Чехословакии в
Новосибирском академгородке верх взяли такие силы, что многим моим коллегам
пришлось оттуда уехать.
Раболепие отдельных ученых доходило до смешного. Один из них, придя на
доклад сановного академического или партийного деятеля, старался усесться
поближе к трибуне, и как только тот начинал свою речь, принимался усердно кивать
ему в такт, демонстрируя полнейшее согласие не только с тем, что уже было сказано,
но и со всем предстоящим. Странным образом этот «кивательный эффект» не
наблюдался при выступлениях простых смертных. А ведь это был один из самых
талантливых наших историков, имевший обыкновение «думать»...
Жаловались на цензуру, которая контролировала всякое печатное слово, и не
напрасно жаловались, ибо освещение актуальных вопросов современности
находилось под ее бдительным оком. Но трактовка особенностей исторического
развития отдаленных эпох, в частности феодальных случаях бдительность проявляли
начальники академических учреждений, гиперосторожные редакторы и коллеги.
Главная же беда заключалась не в цензуре, а в самоцензуре. Автор думал не столько
о читателях, сколько о том, как бы его не заподозрили в «ереси». Отсюда —
стерильность мысли в столь многих трудах историков. «Суетливый конформизм»
метко определил А.М. Некрич стиль поведения наших интеллектуалов.
Эти заметки и впрямь могут показаться злыми. Но что бы сказали иные из
моих коллег, получи они возможность ознакомиться с рукописью «История
историка», написанной по горячим следам событий: там я поведал куда больше о
«подвигах» многих лиц, причастных к моему «делу».
***
Возвратимся, однако, к книге «Проблемы генезиса феодализма». Я хотел бы
отметить, что содержащаяся в ней полемика направлена не только против
догматических установок доморощенных марксистов. Когда я писал об
односторонности сосредоточения внимания преимущественно на северофранцузской
модели феодализма, то имел в виду и кое-кого из французских коллег, ибо для
многих из них и по сей день характерно замыкание на истории одной страны или,
несколько шире, на романизованной части Западной Европы, тогда как ее северные
— германские регионы остаются как бы в тени. Я убежден в том, что роль
варварских институтов в процессе формирования средневекового общественного
уклада и культуры должна быть осмыслена заново. Соответственно, в моей книге
речь идет скорее о германских, нежели о романских традициях.
Другой тезис, которому я придаю принципиальное значение, заключается в
том, что в феодализме я склонен усматривать преимущественно, если не
исключительно, западноевропейский феномен. На мой взгляд, он сложился в
результате уникальной констелляции тенденций развития. Феодальный строй, как бы
его ни истолковывать, представляет собой не какую-то фазу всемирно-исторического
процесса, — он возник в силу сочетания специфических условий, порожденных
столкновением варварского мира с миром позднеантичного Средиземноморья. Этот
конфликт, давший импульс синтезу германского и романского начал, в конечном
итоге породил условия для выхода западноевропейской цивилизации на исходе
средневековья за пределы традиционного общественного уклада, за те пределы, в
которых оставались все другие цивилизации.
В книге была уже отмечена расплывчатость и нечеткость понятия
«феодализм», которым столь широко и, позволю себе сказать, даже беззаботно,