массами фигуры движутся по листам этой книги с непринужденным
величием, их простые жесты полны значительности. Изображенные
сцены обыденны, но их герои не замкнуты в бытовом пространстве,
зримо соотнесены с далями пейзажа, с небесными светилами, с
мирозданием. Символические знаки-образы —
летящая птица, сноп, солнечный диск — включены в композицию,
но лишь отчасти соотнесены с пространством главного действия,
отделены от него. Поэтому сквозь спокойное течение рассказа все
время просвечивает его общечеловеческий, символический смысл.
Символична корона, увенчивающая дерево на фронтисписе, и само
дерево, становящееся, благодаря этому аллегорией рода царя Давида
(его истории посвящена книга). На обложке с ликом солнца
преобладают космическое ощущение темы и знаковое начало.
Фаворский в годы становления творчества был художником
возвышенных тем и отдаленных от повседневности образов. Он
иллюстрировал классику: русскую
(«Домик в Коломне» Пушкина, 1922 1925) и западную
(Мериме, 1927—1934); книги, посвященные XVIII веку («Суждения
аббата Жерома Куаньяра» Франса, 1918; «Эгерия» П. Муратова,
1921) или мифическим библейским временем («Фамарь» А. Глобы,
1923). Он оформлял (большей частью чисто символическими
средствами) издания, посвященные истории искусств. И его
художественный язык был в соответствии с этим не будничным,
порою очень условным, сохраняющим чувство отдаленности от
изображаемых событий. А при том это был язык гармоничный и
стройный, как мало у кого из его современников (если не считать
стилизаторов, пытавшихся говорить чужим, уже мертвым
классическим языком). Язык же Фаворского оставался языком
современного искусства, смелым и острым, не похожим на все, что
до него делали в гравюре да и вообще в графике.
Сейчас в мир Фаворского, в книгу, им построенную по особым, им
самим сформулированным законам, зритель входит без особого
удивления, как в хорошо знакомый дом. В ней все кажется само
собой разумеющимся, естественным. Но стоит заглянуть в статьи
его первых критиков, чтобы увидеть, с какой опаской вступали в
этот мир даже те из них, кто уже в начале 20-х годов ощутили силу и
значение этого мастера. В этом мире, говорили они, «все может
случиться»: здесь «буквы порой поднимаются вверх, вкось,
вырастают, сжимаются, оказываются заштрихованными».
Приходится «ловить сочетания правого и левого, нижнего и
верхнего» К А
• Сидоров А. А. Московская школа графики.— Печать и революция, 1925, № 5—6, с. 206.
36
37
между тем, признается другой критик, «кажущаяся произвольность и фантастичность этих
то разрастающихся, то полупрозрачных литер сразу, быть может, огорошивает, но в конце
концов покоряет и убеждает своей внутрейг ней логикой и редкой типографской гармонией»
'.
В самом деле, в своих ранних обложках художник смело нарушал традиционную
симметрию, но имеете с тем добивался впечатления строгого равновесии Поверхность листа
Фаворский воспринимал не как пустоту, а, скорее, как напряженное силовое поле, где ка>1«
we изображение, знак, символ незримо и упруго связаны со всеми другими.
Отчасти продолжая опыты футуристической книги, Фаворский объединяет в одной строке, в
одном слове буквы разной величины и конструкции, по-разному насыщенные цветом. У
каждого знака свой закон, п связывает их в цельную строку не единство начертания, ;i
ритмичность и еще наглядное выражение звуков й конструкции слова (например,
утяжеление ударного слот).
Творческие принципы Фаворского, воплощенные не только в самих его произведениях, но и
в теоретических статьях об искусстве и в лекциях, которые он читал будущим художникам,
принимали и продолжали его многочисленные ученики. Сдержанный, холодноватый М.
Пиков, энергичный, темпераментный А. Гончаров, склонный к фантастическому гротеску Л.
Мюльгаупт и буквально десятки других ксилографов использовали и расширяли
художественные принципы своего учителя.
Но кругом Фаворского не исчерпывается богатство книжной гравюры 20-х и начала 30-х
годов. Рядом с Фаворским, кое в чем перекликаясь, но во многом контрастируя с ним,
работал другой замечательный гравер —■ I Алексей Ильич Кравченко (1889-1940). Не
случайно ху- I дожественная критика тех лет любила сопоставлять и : противопоставлять их,
отдавая преимущество то одному, то другому. В самом деле, романтическая бурная графика
Кравченко противостоит отточенному, ясному, при всей его сложности, миру образов
Фаворского.
Художник нашел себя в иллюстрациях к Гофману («Повелитель блох», 1922), в гравюрах,
создающих не- 1 расчленимое сплетение реальных и фантастических планов. Ту же самую
романтическую фантастику он отыски-
' Эттингер П. Д. В. Л. Фаворский. Казань, 1926, с. 21.
вал затем в «Портрете» Гоголя (1923) и в произведениях современных писателей — Л.
Леонова («Деревянная королева», 1923), А. Чаянова («Фантастические повести ботаника X»,
1926). Его гравюры сверкают контрастами тьмы и света, рассыпаются веерами колючих,
резких штрихов, взрываются экстатическими* жестами персонажей. Пожалуй, никакому
другому художнику не удалось воплотить в трудоемкой, медленной технике гравюры на