вернее, сама ночь, превращается в слух, чтобы их уловить и передать — но
звучит лишь нечто непостижимое...
В этих стихах поэзия Сафо отрывается от реальности, к которой она
казалась прикованной в поэме о физических страданиях, — теперь поэзия
переселилась в сны. Эту перемену произвело отсутствие подруги, удаление
любимого предмета. Существа, движущиеся в поэтическом мире, куда она
нас вводит, действуют подобно невыразимым образам, живущим в наших
снах. В них нет ничего смутного, напротив, ощущение их бытия запечатлено
чрезвычайно отчетливо. Их присутствие как будто даже воспринимается
более определенно, чем присутствие обыкновенных существ. Их послание к
нам не таит никаких недомолвок. И все же наша полная уверенность в
реальности этих образов совершенно отделена от тех восприятий, какими мы
вообще убеждаемся в существовании предметов. Если они и заимствуют,
чтобы быть постигнутыми, язык чувств, если они допускают, чтобы мы их
видели и слышали, то эти ощутимые проявления лишь видимость, одежда, в
которую они облеклись, чтобы мы могли их узнать и понять. Поэт узнает
Аригноту не по лунному сиянию, в которое она облеклась, и не по
произнесенным непонятным словам. Она познается не на языке чувств.
Поэзия Сафо совершает здесь чудо, заставляя нас прикоснуться к чему-то,
стоящему вне осязаемого мира и что хотелось бы назвать чистыми
сущностями (выражение это, конечно, не имеет никакого смысла).
Однако во всем этом проступает нечто определенное — новая
реальность, открытая поэзией Сафо. Это прежде всего вот что: луна и гулкое
молчание ночи и отделены от Аригноты, и в то же время связаны с ней узами
тайными и нерасторжимыми. Именно эта связь Аригноты с лунными лучами,
слияние подруги с голосом темноты и составляют глубочайшую основу
поэзии Сафо. Выражаясь точнее, следует сказать, что геометрический фокус
этих точек чувствительности — Аригнота и ночной мир — и составляет
истинный предмет страсти Сафо.