означающие, но всегда ли у них одинаковое означаемое? Стремятся ли они совместно к одному и тому же
смыслу? Как они связаны (нередко через весьма большие временные интервалы) с конечным смыслом пьесы —
своего рода ретроспективным смыслом, который не заключен в последней реплике, но становится ясным лишь
после окончания спектакля? С другой стороны, как, по каким моделям, формируется в театре означающее? Как
известно, в языке знак образуется не по «аналоговой» модели (слово «бык» не похоже на быка), а в соот-
ветствии с кодом цифрового типа; но как обстоит дело с другими (скажем для простоты — визуальными) ви-
дами означающего, которые безраздельно господствуют на сцене? Всякий изобразительный акт исключительно
богат смыслами; в театре проявляются все основные проблемы семиологии — соотношение между правилами
игры и самой игрой (то есть языком и речью), природа театрального знака (аналогическая, символическая,
условная?) , значимые варианты этого знака, правила синтагматики, денотативный и коннотативный смысл
сообщения. Можно даже сказать, что театр служит для семиологии привилегированным объектом, так как его
система (полифоническая) представляется оригинальной по сравнению с системой языка (линейной).
Брехт блестяще продемонстрировал и подтвердил этот семантический статус театра. Прежде всего, он осознал,
что феномен театральности может толковаться в терминах познания, а не эмоционального воздействия; он
осмыслил театр с интеллектуальной точки зрения, разрушив обветшалый, но все еще живучий миф о про-
тивоположности творчества и рефлексии, природы и системы, спонтанности и обдуманности, «сердца» и
«головы»; его театр — не патетический и не рассудочный, но обоснованный. Далее, он решительно признал, что
формы драмы политически ответственны, что расположение каждого прожектора, каждая песня, прерывающая
действие, каждый вывешенный на сцене плакат, каждый более или менее потертый костюм, дикция каждого
актера — все это означает определенную позицию, причем не по отношению к искусству, а по отношению к
человеку и миру, где он живет. Материальная форма спектакля определяется, таким образом, не только и не
277
столько эстетикой или психологией эмоций, сколько техникой означивания (signification); иными словами,
смысл театрального произведения (это малосодержательное понятие обычно смешивается с «философией»
автора) обусловлен не суммой авторских намерений и «находок», но тем, что можно скорее назвать интеллек-
туальной системой означающих. Наконец, Брехт уже ощутил, что семантические системы многообразны и
относительны, — театральный знак не есть нечто само собой разумеющееся. Так называемая естественность
актера или правдивость его игры — лишь один из возможных языков (язык осуществляет коммуникативную
функцию благодаря своей «валидности», а не истинности), который зависит от определенного духовного
контекста, то есть от определенной истории. Поэтому, меняя знаки (а не только их смысл), мы по-новому
расчленяем природу (что как раз и является определяющим для искусства), исходя не из «естественных»
законов, а, напротив, из свободы человека придавать вещам значение.
Но еще важнее, что, связывая свой театр знаков с известной политической идеей, Брехт как бы оставляет смысл
заявленным, но не завершенным. Разумеется, его театр идеологичен, и притом более открыто, чем у многих
других: в нем. есть определенная позиция по отношению к природе, труду, расизму, фашизму, истории, войне,
социальному отчуждению. Однако же это театр сознания, а не действия, он ставит вопрос, но не дает ответа;
как и всякий язык литературы, он служит для того, чтобы нечто «высказать», а не «сделать». В конце каждой из
пьес Брехта подразумевается обращенный к зрителю призыв: «Ищите выход» — во имя разгадки, вести к
которой должна материальная форма спектакля; театр Брехта — осознание несознательности, зрительный зал
должен осознать несознательность, царящую на сцене. Оттого-то, очевидно, в брехтовском театре так много
значения и так мало проповедей; система призвана здесь не передавать какое-либо позитивное сообщение (это
не театр означаемых), а раскрывать зрителю глаза на то, что мир — это объект, требующий анализа (это театр
означающих). Тем самым Брехт углубляет тавтологичность, всегда присущую литературе,
278
которая сообщает значение, а не смысл вещей (под значением я всякий раз подразумеваю процесс выработки
смысла, а не сам этот смысл). Сделанное Брехтом может служить образцом в силу того, что он действует
смелее других: он подходит вплотную к определенному (в общем и целом — марксистскому) смыслу, но как
только этот смысл начинает «густеть», затвердевать, становясь позитивным означаемым, Брехт его останав-
ливает, оставляя в форме вопроса; отсюда особенность изображаемого в его театре исторического времени —
это время кануна. Взаимное трение смысла (завершенного) и значения (приостановленного), столь тонко
осуществленное в театре Брехта, — дело гораздо более дерзкое, трудное, а вместе с тем и необходимое, чем
авангардистские попытки сдерживания смысла путем простого разрушения повседневного языка и театральных
стереотипов. В неясном, невнятном вопросе (вроде тех, что могла задавать миру «философия абсурда»)
заключено гораздо меньше силы (меньше потрясения), чем в вопросе с совсем близким, но приторможенным
ответом (как у Брехта); в литературе, с ее коннотативным строем, чистых вопросов не бывает — всякий вопрос
уже есть ответ, только рассыпанный, рассеянный по кусочкам, из которых изливается смысл и тут же утекает
прочь.
II. В чем, на ваш взгляд, смысл отмеченного вами перехода от «ангажированной» литературы времен Камю и
Сартра к «абстрактной» литературе наших дней? Как вы расцениваете эту массовую, бросающуюся в глаза
деполитизацию литературы, причем по большей части у писателей отнюдь не аполитичных и даже, в общем,
«левых»? Считаете ли вы, что такая «нулевая степень» историчности — безмолвие, чреватое смыслом?
Явления культуры всегда соотносимы с теми или иными историческими «обстоятельствами»; в нынешней
деполитизации творчества можно усмотреть, например, связь (причинность, аналогию или родство) с