ность, как на пирушке гасят свет, чтобы в безвестности можно было предаваться
каким угодно видам наслаждения, — что же, тогда ты можешь сказать: «живи
незаметно». Еще бы, коль скоро я намерен сожительствовать с гетерой Гедией и
с Леонтион, «плевать на прекрасное» и видеть благо «в плотских ощущениях» —
такие вещи нуждаются в мраке и в ночи, для этого нужны забвение и
безвестность... Мне же представляется, что и самая жизнь, то, что мы вообще
появляемся на свет и становимся причастны рождению, дано человеку
божеством для того, чтобы о нем узнали... Тот же, кто ввергает себя самого в
безвестность, облачается во мрак и хоронит себя заживо, тот, похоже, недоволен
тем, что родился, и отказывается от бытия» (De latent. vivendo, 4, 6; пер. С. С.
Аверинцева).
14
Это аскетическое упражнение связывается с именем не стоика, а киника
Диогена Синопского: «Желая всячески закалить себя, летом он перекатывался на
горячий песок, а зимой обнимал статуи, запорошенные снегом» (Diog. Laert., VI, 2,
23; пер. М. Л. Гаспарова).
15
Ср. упоминание жалости как нежелательного состояния души в одном ряду с
завистью, недоброжелательством, ревностью и т. п. в этико-психологической
системе стоика Зенона Китайского (Diog. Laert., VII, 1,3).
16
Жизнеописание Плотина, основателя неоплатонической школы, написанное
его учеником Порфирием, начинается словами: «Плотин, философ, чьими
современниками мы были, словно бы стыдился, что пребывает в теле» (Porph. v.
Plot., I). Анализ этических импликаций присущего неоплатонизму крайнего
сосредоточения мысли на едином, на идее единого (так что иное всякий раз
полагается единым не как существенно иное, но как инобытие, смысловой аспект
и эманационное «истечение» все того же единого) проведен автором с большой
точностью.
17
Взгляд Бахтина на проблему генезиса и идейного состава
раннехристианской антропологии имеет два аспекта. С одной стороны, он
необходимо обусловлен некоторой суммой представлений, присущих науке,
философии, историко-культурной эссеистике, вообще интеллигентскому
сознанию начала XX в. Некоторых авторитетов — блестящего петербургского,
позднее варшавского профессора классической филологии, красноречивого
популяризатора своих концепций Фаддея Францевича Зелинского и корифея
немецкой либерально-протестантской теологии, историка церкви Адольфа
Гарнака — автор сам называет по имени; другие подразумеваются. Здесь не
место подвергать эту сумму представлений критике; дело в том, чтобы
всесторонне увидеть перспективу, в которую вписывается другой, оригинальный
аспект формулировок автора. Ибо, с другой стороны, последовательно
проводимая связь мыслей, идущая от антитезы «внутреннего» и «внешнего»
тела, я-для-себя и я-для-другого, дает специфически бахтинское смысловое
наполнение и тем местам, в которых, вообще говоря, заново суммируются
результаты минувшей научной эпохи. Так, соотношение трояких корней
христианства — иудейских, эллинских и «гностических» (в конечном счете либо
иранско-дуалистических, либо синкретистско-дуалистических; ср. модную некогда
мандейскую проблему, так загипнотизировавшую Луази и Шпенглера) — это
любимейшая тема дискуссий той эпохи. В настоящее время тема эта вовсе не
устарела, хотя, разумеется, подход к ней сильно модифицирован как новым
материалом, прежде всего кумранским, так и сдвигом методологических
установок. В работах Гарнака (из которых особенную популярность получили
лекции
388