Естественным пределом самосовершенствования для мудреца, обуздывающего
свои желания, должен стать "совершенномудрый", вообще не испытывающий никаких
желаний. Калликл (а в его лице классическая античность) отвергает этот нежизненный,
мертвый абсолют.
"Сократ. Значит, тех, кто ни в чем не испытывает нужды, неправильно называют
счастливыми?
Калликл. В том случае, самыми счастливыми были бы камни и мертвецы.
Сократ. ...Погляди, не сходны ли, на твой взгляд, два эти образа жизни,
воздержанный и разнузданный, с двумя людьми, у каждого из которых помногу сосудов,
и у одного сосуды были бы крепкие и полные - ... а сами жидкости были редкие, дорогие,
и раздобыть их стоило бы многих и тяжелых трудов. Допустим, однако, что этот человек
уже наполнил свои сосуды, - теперь ему незачем ни доливать их, ни вообще как-то о них
тревожиться... Другой, как и первый, тоже может раздобыть эти жидкости, хотя и с
трудом, но сосуды у него дырявые и гнилые, так что он вынужден беспрерывно, днем и
ночью их наполнять... Убеждает ли тебя сколько-нибудь мое сравнение, что скромная
жизнь лучше невоздержанной, или не убеждает?
Калликл. Не убеждает, Сократ. Тому, кто уже наполнил свои сосуды, не остается
на свете никакой радости... - каменная получается жизнь, раз сосуды полны, и уже ничему
не радуешься и ничем не мучишься. Нет, в том лишь и состоит радость жизни, чтобы
подливать еще и еще!"
Позиция неискушенного в концептуальном анализе Калликла, конечно же,
уязвима: это демонстрирует хотя бы упомянутое сократовское сравнение второго образа
жизни с "чесоткой". Но Калликл глубоко прав в одном: идеал жизни может быть только
движением, процессом, но никак не статическим состоянием; в противном случае, пусть
даже этот абсолют является и прекрасным, и благим, но это - идеал смерти.
И чем более конкретный "слой" сократовского идеала рассматривается, тем более
предметной, жизненной, и при этом - уничтожающей становится критика Калликла.
"Да, разумеется, есть своя прелесть и у философии, если заниматься ею умеренно
и в молодом возрасте; но стоит задержаться на ней дольше, чем следует, и она погибель
для человека! Если ты даже очень даровит, но посвящаешь философии более зрелые свои
годы, ты неизбежно останешься без того опыта, какой нужен, чтобы стать человеком
достойным и уважаемым. Ты останешься несведущ в законах своего города, в том, как
вести с людьми деловые беседы, частные ли или государственного значения, безразлично,
- в радостях и желаниях, одним словом, совершенно несведущ в человеческих нравах. И к
чему бы ты тогда ни приступил, чем бы ни занялся - своим ли делом, или
государственным, ты будешь смешон..."
"Как бы ни был, повторяю я, даровит такой человек, он наверняка теряет
мужественность, держась вдали от середины города, его площадей и собраний, где
прославляются мужи... Он прозябает до конца жизни в неизвестности, шепчась по углам с
тремя или четырьмя мальчишками, и никогда не слетит с его губ свободное, громкое и
дерзновенное слово".
Бытие философа, которое протекает в возвышающих душу беседах с избранными
и посвященными, на деле оказывается социальным "небытием", иллюзорным
периферийным существованием в пресловутой башне из слоновой кости, одиноко
возвышающейся в стороне от основного потока жизни.
Наконец, в реальной политической обстановке Афин нежизненность
сократовского идеала приобретает предельно конкретный и зловещий для его обладателя
смысл: следуя ему, он рискует поплатиться своей собственной жизнью.
"...Разве ты сам не видишь, как постыдно положение, в котором, на мой взгляд,
находишься и ты, и все остальные безудержные философы? Ведь если бы сегодня тебя
схватили - тебя или кого-нибудь из таких же, как ты, - и бросили в тюрьму, обвиняя в
преступлении, которого ты никогда не совершал - ты оказался бы совершенно беззащитен,