
он был значительно старше остальных членов группы, старше даже Мережковского, которому
к моменту его знакомства с кружком Дягилева было за тридцать. Розанову, журналисту-
провинциалу, путь в модернистскую литературу открыл Перцов, пришедший в восторг от его
анализа притчи Достоевского о Великом инквизиторе, и предложил Розанову принять участие
в готовящемся сборнике "Философские течения в русской поэзии" (1896).
Как писал Розанов одному из своих друзей, "кто-то (Мережковские) пришли и взяли меня в
"Мир искусства" и "Новый путь", где я участвовал для себя "случайно" (то есть в цепи фактов
внутренней жизни "еще вчера не предвидел" и "накануне не искал")"
23
.
Родственные души, "декаденты" (так они все еще именовались), начали всплывать как бы
отдельными пузырями на поверхности котла русской жизни, медленно, но неумолимо
приближавшегося к точке кипения. Георгий Чулков, тогда малоизвестный поэт, ставший в
1904 году секретарем "Нового пути", вспоминает: "Н. К. Михайловский в одной из своих
последних статей с наивной искренностью недоумевал, почему у нас появились декаденты.
Там, на Западе, думал он, декаденты пришли закономерно: это плод старой, утонченной,
пережившей себя культуры, а у нас, мы ведь еще только начинаем жить? (...) А между тем
пришли декаденты и фактом своего существования засвидетельствовали, что мы вовсе не
новички в истории. Таких декадентов не выдумаешь"
24
.
Кого безусловно нельзя было "выдумать" — так это Василия Розанова. Выросший в бедности,
в провинциальной Костроме, Розанов окончил философский факультет Московского
университета, после чего тринадцать лет, до 1893 года, проработал школьным учителем в
родной губернии, время от времени публикуя статьи по философии, литературе, а также о
состоянии образования в России. Растущая известность и дружба с влиятельным
славянофилом Н. Н. Страховым, сначала эпистолярная, а впоследствии и личная, придали ему
смелости перебраться в Петербург. Страхов подыскал Розанову незавидную должность "граж-
данского чиновника седьмого класса". От нудной и совершенно не подходившей ему службы
его освободило предложение постоянной работы в газете "Новое время".
Однако свою довольно двусмысленную, но становившуюся все более громкой известность
Розанов стяжал не как журналист, а как мыслитель, сумевший, впрочем, поссориться с двумя
нрав-
124
ственными гигантами своего времени — Львом Толстым и Владимиром Соловьевым
25
. По
окончании Московского университета Розанов сочинил (и в 1886 году издал за свой счет
тиражом 600 экземпляров) философский трактат "под Гегеля" объемом 737 страниц — "О
понимании". Для неспециалиста этот ученый труд просто неудобочитаем, однако, быть
может, благодаря интересу, вызванному более поздними произведениями, он стал "настоль-
ной книгой" по крайней мере одного видного розановского поклонника, либерального теолога
А. П. Устьинского. Что интересного нашел Устьинский в сочинении, можно понять,
ознакомившись с письмом, которое Розанов написал в 1918 году, за год до смерти, своему
биографу Голлербаху. В письме он кратко формулирует всю свою философию, так же как и
содержание первой книги:
"{...) Все "О понимании" пропитано у меня соотношением зерна и из него вырастающего
дерева, а в сущности просто роста, живого роста. "Растет" и кончено. Тогда за "набивкою
табаку" у меня и возникло: да кой черт Д. Милль выдумывал, сочинял, какая "цель у
человека", когда "я семь растущий", и мне надо знать: "куда, во что (дерево) я расту,
выращиваюсь, а не что мне поставить ("искусственная" "табуретка") перед собою. Вдруг —
колокола, звон, "Пасха". "Эврика, Эврика. Слово — одно: потенция (верно) — реализуется".
Розанов даже собирался написать еще один трактат, который должен был называться "О
потенции", но, пожалуй, к счастью, вынужденный зарабатывать на содержание все
увеличивавшейся семьи, как бы случайно приходил к своему лирическому, афористичному
стилю и так и не нашел времени для второй диссертации. Как ему удалось спастись от
дискурсивной логики и приблизиться к символизму, рассказывается в том же письме:
"Суть-то именно, как вы тоже не раз упоминаете — "в обличении вещей невидимых", а
пожалуй, и еще лучше: в облечении вещей невидимых. Все "облекается" в одежды, и история
самая есть облечена в одежды незримых божеских планов"
26
.
Романтический взгляд на смысл истории, довольно схожий с тем, какой прослеживал в своей