тяжким материальным положением, в котором оказалась страна, особенно в
сорок шестом году, после неурожая.
Было и некое легкомыслие, и стремление подчеркнуть пиетет к тому,
что ранее было недооценено с официальной точки зрения. Думаю, кстати,
что выбор прицела для удара по Ахматовой и Зощенко был связан не столько
с ними самими, сколько с тем головокружительным, отчасти
демонстративным триумфом, в обстановке которого протекали выступления
Ахматовой в Москве, вечера, в которых она участвовала, встречи с нею, и с
тем подчеркнуто авторитетным положением, которое занял Зощенко после
возвращения в Ленинград. Во всем этом присутствовала некая
демонстративность, некая фронда, что ли, основанная и на неверной оценке
обстановки, и на уверенности в молчаливо предполагавшихся расширении
возможного и сужении запретного после войны. Видимо, Сталин, имевший
достаточную и притом присылаемую с разных направлений и
перекрывавшую друг друга, проверявшую друг друга информацию,
почувствовал в воздухе нечто, потребовавшее, по его мнению, немедленного
закручивания гаек и пресечения несостоятельных надежд на будущее.
К Ленинграду Сталин и раньше, и тогда, и потом относился с долей
подозрений, сохранившихся с двадцатых годов и предполагавших, очевидно,
наличие там каких-то попыток создания духовной автономии. Цель была
ясна, выполнение же было поспешным, беспощадно небрежным в выборе
адресатов и в характере обвинений. В общем, если попытаться
сформулировать мое тогдашнее ощущение от постановлений (я все время
пытаюсь и не могу до конца отделить тогдашнее от сегодняшнего), особенно,
конечно, меня волновало постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград",
то об Ахматовой я, например, подумал тогда так: чего же мы, зачем ставим
вопрос о возможности возвращения Бунина или Тэффи, – я с такой
постановкой вопроса столкнулся во Франции, – сли мы так, как в докладе
Жданова, разговариваем – кем? – Ахматовой, которая не уехала в
эмиграцию, которая так выступала во время войны. Было ощущение
грубости, неоправданной, тяжелой, –хотя к Зощенко военных лет я не питал
того пиетета, который питал к Ахматовой, но то, как о нем говорилось,
читать тоже было неприятно, неловко.
В то же время в постановлении о ленинградских журналах не было,
вернее, за ним, думаю, субъективно для Сталина не стояло призыва к
лакировке, к облегченному изображению жизни, хотя многими оно
воспринималось именно так. Почти одновременно, в этот же период, Сталин
поддержал, собственно говоря, выдвинул вперед такие, принципиально
далекие от облегченного изображения жизни вещи, как "Спутники" Пановой
или чуть позже "В окопах Сталинграда" Некрасова. Вслед за ними вскоре
получили премию и трагическая "Звезда" Казакевича, изобиловавшая
конфликтами "Кружилиха" Пановой. Нет, все это было не так просто и не так
однозначно. Думается, исполнение, торопливое и какое-то, я бы сказал,
озлобленное, во многом отличалось от замысла, в основном чисто
политического, преследовавшего цель прочно взять в руки немножко