из „примера" Жака де Витри, таким способом грешнику внушается мысль, что в соблазн его вводит
нечистый- всегдашний и неизменный виновник всех феховных побуждений и поступков, испытываемых
или совершаемых средневековым человеком. В страхе перед нечистой силой, старающейся завладеть
его душой, грешник смиряется с волей исповедавшего его пастыря и изъявляет готовность исполнить
любую епитимью.
Жак де Витри приводит и другой рассказ на тему „запретного плода". Какой-то отшельник осуждал
Адама за нарушение столь легкого, по его мнению, запрета. Собрат же его поместил под сосуд мышку и
велел ему не заглядывать туда, пока он не возвратится. Отшельник не выдержал, поднял сосуд, мышь
убежала. Возвратившись, его друг попенял ему: „Ты судил Адама, но не сумел соблюсти еще более
легкого запрета" (Crane, N 13; Hervieux, 408; Klapper 1914, N 154). Мужчина осуждает Адама, женщина -
Еву. Как передает Цезарий Гейстербахский, жена некоего рыцаря поносила Еву за то, что она, не
удержавшись, отведала яблока и навлекла проклятье на весь род человеческий. Ее муж предостерег ее
- не суди других. „И ты уступила бы соблазну, - сказал он. - Я прикажу тебе самую малость, но коль
нарушишь запрет, уплатишь мне сорок марок серебра, а коль не нарушишь, я тебе заплачу столько же".
Запрет заключался в том, чтобы жена, после того как искупается, не смела входить босиком в пруд со
стоячей водой, который находился у них во дворе. В другие дни она вольна в этот пруд залезать.
Вскоре жену начало одолевать искушение влезть ногами в пруд, и в конце концов она ему уступила.
Пришлось ей продать свои дорогие платья и уплатить мужу должную сумму. И тут же рассказывается
аналогичная история о рыцаре, который в покаяние за грехи, по приказу священника, должен был
воздерживаться от того, чтобы съесть горькое яблоко от яблони в своем саду, но тотчас испытал
соблазн, съел яблоко и впал в такое расстройство и огорчение, что под тою же яблоней „от стеснения
сердца" испустил дух (DM, IV: 76, 77).
Подобные же анекдоты (о жене, которой муж, уезжая из дому, запретил влезать в печь, а она, не
удержавшись, влезла туда, искала секрет по всем ее углам и в конце концов обрушила камни на свою
спину -Crane, N 236, и т. п.) не раз встречаются у разных авторов. Вот еще один рассказ. Два приятеля
поспорили о том, что один из них не сможет прочитать молитву, не думая о постороннем, но что если он
сумеет такую молитву произнести, то получит коня, принадлежащего его товарищу; в случае проигрыша
пари, тот возьмет его коня. Поспоривший усердно произносил „Pater noster", но, не дочитав до конца,
возрадовался тому, что выиграл коня, и подумал: есть ли у коня седло? В смущении он был вынужден
признаться, что проиграл спор (Greven, N 49).
Эта схема рассказа, основанная на неспособности того или иного лица соблюсти пустячный запрет,
широко эксплуатировалась в „примерах". В приведенных анекдотах обнаруживается понимание их
авторами психологии людей, к которым они обращались. Как представляется, наряду с чисто
занимательной стороной, несомненно, присутствующей в этих „примерах", здесь налицо и тенденция -
воспитать в прихожанах самодисциплину, предостеречь их от впадения в соблазн, внушить мысль о
необходимости контролировать свое поведение, мысли и побуждения. Вовлекая грешника, не
желающего принять должную епитимью, в малый соблазн, исповедник тем самым старается избавить
его от большего искушения - оказать неповиновение церкви и уклониться от искупления грехов.
Забавность и назидательность здесь должным образом сочетаются, и не в этом ли заключался
источник широкой популярности подобных „примеров"?
Можно ли обнаружить в „примерах" какие-либо „параметры" человеческой личности, как они
представлялись проповедникам и, возможно, также и их аудитории? Дело нелегкое.
Индивид находится в центре внимания проповедника. Его занимает в основном душа человека и ее
шансы на спасение. Душевные движения и помыслы, не связанные прямо с этой стороной
человеческого поведения, остаются в тени. Пока монах тихо молится в своей келье, не достигая высот
святости, но и не впадая в грех, он не привлекает интереса проповедника. Точно так же крестьянин или
ремесленник, мирно занятые своим трудом и не нарушающие Божьих заповедей, едва ли станут объек-
том изображения в „примере". Обыденная жизнь, протекающая по „нейтральной полосе" между грехом
и святостью, отнюдь не игнорируемая этими авторами (в „примерах", как мы убедились, немало примет
быта, нравов и реалий эпохи), вместе с тем остается в тени, поскольку она далека от тех
экстремальных ситуаций, конфронтации обоих миров, которые в первую очередь занимают церковных
писателей.
Несколько иначе обстоит дело в иконографии. В скульптурных и живописных календарях мы найдем
изображения людей, поглощенных разного рода мирскими занятиями: „труды месяцев" представляют
собой сцены, в которых заняты простолюдины. Нередко скульпторы и резчики
увековечивают лица людей, знатных и незнатных, и, хотя такие изображения еще не портреты в
позднейшем смысле слова, несомненно, что XIII век сделал в этом направлении существенный шаг.
Однако художник и го время не ставил перед собой задачи максимально близко передать
ноповторимые черты и выражение лица своего персонажа, поскольку i павная его цель - воплощение
некоторого душевного состояния, понимаемого обобщенно; он стремится выразить его благочестие и
иные христианские добродетели и идет от
4
идеи, а не от индивидуальности. Наблюдательность
мастера направлена на видимое внутренним взором, на символ.
Сценки из жизни, которыми изобилуют „примеры", суть не просто бы-1 овые зарисовки, сделанные ради
них самих. В них неизменно ищут и находят иной, высший, символический смысл. „Пример" сплошь и
рядом сопровождается „морализацией". Обыденное, казалось бы, явление, на самом деле в глазах
автора имеет более глубокое значение, и его необходимо раскрыть. При этом радикально меняются и