стройку бани–проходной на заводе. Когда я разобрался, то увидел, что между выстроенной частью бани и
чертежами нет ничего общего. Прораб просто–напросто не мог читать чертежи. Пришлось все переделывать. На
следующий год повторилось подобное, но в больших масштабах. Меня послали на практику на строительство
Енакиевского химического завода – прорабом газгольдерного цеха. Какой это цех в действительности – покрыто
тайной, все наименования на той стройке были условные. В цехе шло строительство фундаментов под какие–то
машины. Каждый фундамент – стройка, величиной с четырех или пятиэтажный дом. 9 фундаментов закончены,
отдельные частично подготовлены к бетонированию, частично ведется опалубка. Имея опыт прошлого, я
внимательно сверил законченное с чертежами. Возникло много вопросов и сомнений. Чтобы разобраться
окончательно надо было смотреть монтажные чертежи. Мне их дать отказались – они секретные. Тогда я
отказался принять назначение. Вызвали к главному инженеру, и я легко доказал, что мне те чертежи необходимы.
И получил их. Что же оказалось? Монтажные и строительные чертежи во многом не совпадают. Построенные
фундаменты пришлось переделывать, опалубку менять. Главный инженер, хватаясь за голову, говорил: «Разве за
всем уследишь? Если у меня б прорабом были нынешние практиканты, я бы горя не знал». Выходит, даже мы,
студенты 2–го курса института, были квалифицированнее тех, кто работал «на великих стройках».
Во время работы на этой стройке я в последний раз общался с дядей Александром. После изгнания его из села,
с маленькими детишками, он устроился в Енакиевском животноводческом совхозе. К нему приехала старшая
сестра его умершей жены и взяла на себя уход за детишками. Жили они – беднее невозможно. Ни постелей, ни
одежды, ни хлеба в достатке. Я несколько раз ходил к нему в семью, носил туда свой паек, а сам обходился
столовой (без хлеба). Мы много говорили. После пережитого мы как–то незаметно отбросили, сложившийся под
конец в Борисовке, острый и раздраженный тон. Дядя говорил тихо, раздумчиво, медленно. Я хотя и не
соглашался с ним, но как–то у меня нечего было возразить, и я больше слушал.
Он говорил о своем совхозе, как о ярчайшем примере полной безхозяйственности советской системы. Он
показывал мне, как содержатся свиньи и говорил:
– Ведь это ж чудо, что они еще не дохнут. Но они обязательно начнут болеть и дохнуть. И директор, который
один ответственен за такое состояние, не будет привлечен к ответственности. Отыграются на «подкулачниках»,
на мне и других свинарях. Обзовут нас врагами и ничего не докажешь, не оправдаешься.
Я советовал дяде уйти из совхоза. Но он резонно отвечал:
– Меня тогда тем более арестуют, скажут, что хотел скрыться от ответственности. Пока я здесь, то буду хоть
свиней своих спасать, и с директором воевать. Хотя, – добавил он, много не навоюешь. Они все такие – друг за
друга держатся. Вот ты, помнишь, говорил, что я на советскую власть за кобылу рассердился (речь о том, что у
дяди в 1920 году «красные» забрали жеребую – на сносях – кобылу). Я тогда обозвал тебя дураком. Ну, а теперь я
тебе расскажу, что тогда случилось. Кобылу я нашел, и мне ее вернули, да только она уже подняться не смогла.
Сдохла и кобыла, и погиб лошонок. Но это ничего еще. Это война. А на войне и люди гибнут. Самое страшное,
что я увидел, так это то, что эти люди человеческого языка не понимают.
Я пожаловался. Но не наказание мне надо было для кого–то и не компенсацию для себя. Я хотел, чтобы они
поняли, что хозяйство нельзя рушить и разъяснили бы это своим подчиненным. Но они меня так и не поняли,
хотя я дошел до самого высокого начальства.
– Вот тогда, придя домой, я и сказал – нет, это не хозяева. Хватим мы с ними горя. – Я, продолжал он, –
посмотрел как брали заложников. Потом в 1925–26 году восемь месяцев просидел в мелитопольской тюрьме –
«спасиби тоби, вытяг ты мэнэ видтиль». Разъясню: Дядю обвинили в поджоге дома одного сельского жулика,
который воспользовался новым тогда делом – государственным страхованием – и заработал на этом. Застраховал
свою хату, а затем сжег. Дядя был освобожден благодаря моему вмешательству. Кстати, допрашивали его
меньше всего о поджоге. В основном разбирали его разговоры. Первую встречу следователь начал словами:
– Ну, так что, Александр Иванович, «кось, кось! – пока на уздечку».
– Потом видел, как раскулачивали, да и меня из моей собственной хаты с детками несчастными выбросили. А
теперь вот здесь вижу этого директора и уже не скажу: «Не хозяева» Нет! Это хуже – грабители и палачи.
Я ничего не мог возразить, но и согласиться с его выводами не мог. Мы расстались, когда я уезжал, закончив
практику. Я еще не знал, что меня ждет новая жизнь, что предсказание цыганки уже сбывается. Не знал я так же,
что над дядей уже висит арест и, что сразу после этого его семья, в декабрьские морозы, будет выброшена из той
лачуги, в которой они жили в совхозе. Страшно подумать, что было бы с ними, беспомощными, если бы мой
младший брат Максим не разыскал их и не приютил у себя.
Я узнал об аресте дяди месяцев через шесть. Бросился разыскивать. Прошел по его тюремному пути,
начавшемуся в Енакиево и, затем, через Сталинo, Харьков, Москву дошел до Омска. Там этот путь и оборвался
навсегда. Арестован он был за экономическую диверсию. Но затем почему–то стал проходить, как антисоветчик,
а в Омске оказался владельцем золота. Умер, сообщалось из Омска, от сердечного приступа. Но если верно то,
что его обвинили в хранении золота, то он попросту убит на допросах.
32 года спустя я проходил психиатрическую экспертизу в институте им. Сербского. Одновременно там
проходил экспертизу уголовник с 34–летним стажем заключения. Ему больше всего запомнились
золотовладельцы. Он говорит, били их валенками, наполненными кирпичем. Били тех, у кого золота не было или
кто не сознавался – до смерти. Тех, кто признавался прекращали бить, пока не забирали золото. Потом говорили,
что он не все отдал, и начинали снова бить. Если человек опять сдавал что–то, история повторялась. В конце