Нет, это именно тот, – подчеркнул он. – И ты запомни это! А теперь иди садись и слушай. – Он засунул руку
под подушку и что–то вытащил оттуда. Затем раскрыл ладонь и сказал:
– Вот он – «пыж». На ладони у него лежала крупная (медвежья) картечь.
– Про «пыж» это я придумал. Уговорил Грибанова поддержать мою версию. С полушубком она не получается,
поэтому я и подменил его. Для чего я это делаю? Я догадываюсь, как это произошло. Тут никто не виноват. Но
если дело попадет в Чека, то не одна голова полетит. Ты еще не знаешь, что такое Чека и дай Бог тебе никогда
это не узнать. Я немного служил в Чека и теперь врагу не пожелаю туда попасть. С тем, что случилось, я сам
разберусь. И никто не пострадает. И никакой опасности для меня. Еще раз говорю: виноватых в этом деле нет. И
то, что Митин брат хотел со мной говорить, когда меня везли в больницу, свидетельствует, что он не виноват.
Теперь учти, кроме меня правду знают только Грибанов и ты. Грибанов не скажет, так как его за «пыж»
запросто к стенке поставят. Я тем более не скажу, так как мне сразу припаяют «покровительство бандитам».
Значит жизнь моя, Грибанова, всех братьев Яковенко и еще может кого зависит от тебя одного. Почему я тебе
говорю об этом? Потому что эту картечину надо как–то убрать, чтобы она никогда, никому в руки не попала.
Пойдешь домой – выбрось в речку. Я хотел сохранить на память, да боюсь – случайно найдут. Уже сегодня был
чекист. Но он шлапак: поверил Грибанову и мне. Но там не все такие. Найдется кто–нибудь, кто начнет копать.
Поэтому от греха подальше. Все улики уничтожить. Я выполнил его просьбу.
Замечание насчет Чека запало мне в душу на всю жизнь. Может именно этим объясняется, что я никогда ни на
кого не донес в ЧК и в душе подвергал сомнению распространяемые советской пропагандой страшные истории о
«врагах народа» и рассказы о «подвигах» чекистов. При той восторженности, с какой я воспринимал все
советское, я без Мерзликина мог бы натворить много такого, за что потом было бы стыдно и больно.
Так прошли для меня первые два года второго десятилетия века, в котором я родился. Закончилось детство,
началась кипучая юность. И если в раннем детстве меня тянули дороги дальних странствий, то теперь потянули
дороги новой жизни.
Село, всколыхнувшееся под благотворным воздействием тех, хотя и ограниченных, но вполне реальных
экономических свобод, которые давала Новая Экономическая Политика, с энтузиазмом взялось за
восстановление разрушенного хозяйства. Можно лишь поражаться тому, что после страшного голода 1920–1921
годов страна в 1922 году уже имела необходимый минимум продовольствия, а в 1923 году встал вопрос о
необходимости экспорта хлеба за рубеж. И все это сделано людьми разоренной деревни. Сельское хозяйство
почти не имело тягла. Пахали на коровах и сами впрягались в плуги. Помню поля, на которых везде люди, люди
и почти нет животных. Но работали, и при том, весело, со смехом. Помню частую и привычную шутку. Приезжие
докладчики любили рисовать картину прекрасного будущего села, с тракторами и машинами, а мы,
комсомольцы, с энтузиазмом пересказывали все это. И вот, обычно, проходя мимо поля, где работала наша семья,
наши односельчане, явно целясь в меня – комсомольского вожака – весело кричали отцу: «Ну, що на трактор
перейшли – сапкою трах! трах!» И все смеялись. И шутники, и мы. Всем было весело и все горячо трудились.
И я, отдававший весь свой досуг культурной и комсомольской работе, с энтузиазмом трудился в хозяйстве
своего отца. Теперь труд не казался таким, как в раннем детстве, тяжким наказанием. Я увлекался процессом
труда и полюбил его – полюбил землю, поливаемую нашим потом и ее плоды. Может этому способствовало то,
что я подрос, и работа стала посильна, но главное было, наверное, в том, что в своем труде я увидел смысл, в том,
что рассматривал его, как работу для будущего, как подготовку материальной базы коммунизма. И именно
поэтому, вероятно, работал с энтузиазмом. Настроенный «Азбукой коммунизма» я мечтал о труде,
освобожденном от пут мелкого собственничества на общих полях, с помощью машин.
Тогда я не понимал и не мог понять, что именно общие поля несут с собой подневольный труд, убивают
инициативу земледельца, превращают его в раба. Для того, чтобы это понять, потребовалась почти вся жизнь.
Не знаю, понимал ли это мой отец. Скорее всего – нет. Он так увлекался самим процессом труда, что ни о чем
другом думать не хотел. А вот дядя Александр – этот малограмотный мудрец – прекрасно понимал и пытался
разъяснять это мне – своему любимцу. Но я не способен был этого понять и все дальше и дальше отходил от
него. Я думал: «Ты, дядя, неправ! Но мы тебе докажем. Мы на обширнейших территориях создадим могучие
коммуны. Построим огромные заводы. Дадим массу машин для коммун. И человек в изобилии получит все
необходимое для жизни. А главное, будет иметь много свободного времени и сможет в полной мере
наслаждаться жизнью: читать, писать, рисовать, путешествовать, посещать театры, заниматься спортом». Вот
тогда дядя сам увидит и поймет. Разве мог я тогда подумать, что все это фантастика, что практически дело
выльется в то, что на этих обширных полях будут работать рабы, которых будут сажать в тюрьму даже за то, что
они, голодные, подберут уроненный колосок с выращенного ими поля, которые будут десятилетиями недоедать и
даже вымирать с голоду.
Не думал я об этом, не поверил бы в такое, если бы даже кто–то сказал. Я был весь в мечте о «светлом
будущем человечества». И я хотел его приближать. Рутинная работа в хозяйстве отца, хотя и увлекала,
удовлетворить не могла. Хотелось делать такое, что заметно бы двигало всех к коммунизму. Те из комсомольцев,
кто, как и я, мечтали о будущем, решили создать коммуну молодежную. Представлялось все просто: заберем из
хозяйства родителей свою часть и вложим в коммуну. Но, оказалось, что по младости лет, мы выделиться не
можем, а родители наши только посмеялись над нами, когда мы им предложили объединиться.