противостоит «вигиламбула» (буквально: бодрствующий бродяга; - Прим. пер.).
Итак, несмотря на поверхностное сходство в терминах, мы видим абсолютное различие между проектом
Арто и такой концепцией, как эйзенштейновская. Речь идет о том, чтобы, по выражению Арто,
«воссоединить кино с глубинной реальностью мозга», но эта сокровенная реальность — не Целое, а,
напротив, трещина и пробоина
2
. Пока он верит в кино, он наделяет его не способностью внушать мысли о
целом, а, наоборот, «диссоциативной силой», вводящей «фигуру небытия» и «дыру в кажущемся». Пока он
верит в кино, он не наделяет его способностью возвращения к образам и нанизывания их согласно
требованиям внутреннего монолога и ритму метафор, а, наоборот, «спускает метафоры с цепи» согласно
массе голосов, внутренним диалогам, в которых один голос всегда находится в другом. Словом, Арто
опрокидывает всю совокупность отношений между кино и мыслью: с одной стороны, уже нет целого,
мыслимого посредством монтажа; с другой же стороны, больше нет внутреннего монолога, выразимого в
образах. Арто как бы переворачивает аргумент Эйзенштейна: если верно, что мысль зависит от
порождающего ее шока (нерва или костного мозга), то она может мыслить только об одном: о том, что мы
пока еще не мыслим, о бессилии помыслить целое, как о том, чтобы помыслить себе самого себя, - а это
значит, что мысль всегда находится в состоянии окаменения, вывиха и крушения. Наделенное мышлением
бытие всегда в будущем — вот что обнаружил Хай-
1
«Сексуальность, подавление и бессознательное никогда не представлялись мне достаточным объяснением вдохновения или
духа...» (А г t a u d, III, p. 47).
2
В 1 а п с h о t Maurice. «Artaud», «Le livre a venir». Gallimard, p. 59: Арто переворачивает «условия движения», на первое
место он ставит свойство «лишения, а уже не тотальность, по отношению к которой такое лишение поначалу казалось попросту
нехваткой. Первое здесь - не полнота бытия, а щель и трещина...».
482
деггер, возведя это в универсальную формулу, - но ведь то же самой необычной проблемой, притом своей
собственной, считал и Арто
1
. От Хайдеггера к Арто: Морис Бланшо умело возводит к Арто основопола-
гающий вопрос о том, что наводит на мысли, что заставляет мыслить: мыслить заставляет «немощь мысли»,
фигура небытия, несуществование целого, которое можно было бы помыслить. Бланшо ставит для
литературных произведений диагнозы, в высшей степени верные и для кино: с одной стороны, это
присутствие в мысли немыслимого, которое можно назвать и ее источником, и плотиной на ее пути; с
другой же стороны, это присутствие в мыслителе другого мыслителя — и так до бесконечности, что
нарушает любой монолог мыслящего «я».
Но вопрос вот в чем: какое сущностное отношение имеет все это к кинематографу? Ведь кажется, что это
вопрос литературы, или философии, или даже психиатрии. Но вот в чем это касается специфичности кино
его и отличий от других искусств или дисциплин? В каждой сфере этот вопрос трактуется по-разному, — а в
других областях формулируется с помощью других средств. И мы спрашиваем, какими средствами кино
пытается разрешить этот вопрос о мысли, о ее сугубой немощи и о том, что их этого проистекает.
Справедливо, что плохое (а иногда и хорошее) кино довольствуется состоянием мечты, которую оно
внушает зрителю, — или же воображаемой сопричастностью, часто подвергавшейся анализу. Но сущность
кинематографа, которая не встречается в «обобщенных» фильмах, имеет своей наиболее возвышенной
целью показ мысли, не что иное, как саму мысль, и ее функционирование. В этом отношении сила книги
Жан-Луи Шефера заключается в ответе ее автора на вопрос: «в чем и как кино соотносится с мыслью, чья
характерная черта, что ее еще нет?» Он утверждает, что коль скоро кинематографический образ признаёт
аберрацию движения в самом себе, он оперирует отсрочкой мирового движения или же накладывает поверх
видимого мутное, и эти приемы, в отличие от проектов Эйзенштейна, вовсе не делают мысль зримой, а,
наоборот, обращаются к тому, что невозможно помыслить в мысли, и к тому, что не удается увидеть в
зрении. Возможно, в противоположность взгляду автора, это не «преступление», а только потенция
ложного. Шефер пишет, что мысль в кино поставлена в тупик собственной невозможности, и, однако же,
извлекает оттуда свою высочайшую мощь, или способность к рождению. Он добавляет, что условия кино
имеют лишь один эквивалент, и это уже не воображаемая сопричастность, а дождь, когда
1
Ср.: Heidegger, «Qu'appelle-t-on penser?», p. 22—24 : «Больше всего мыслей вызывает тот факт, что мы пока еще не мыслим, -
и всегда "пока еше", хотя состояние мира постоянно становится все более наводящим на мысли. <...> Больше всего наводит на
мысли в наше время то, что наводит на мысли о том, что мы пока еще не мыслим».
483
мы выходим из зала; не греза, а чернота и бессонница. Шефер весьма близок к Арто. На самом деле, его
концепция кино в высшей степени (хотя и по случайности) близка произведениям Гарреля: эти пляшущие
зернышки, эта светоносная пыль, которую нельзя назвать даже предвосхищением тел, эти хлопья снега и
покрытые сажей простыни созданы не для того, чтобы их видеть'. При условии, правда, что нам удастся
убедительно доказать, что такие произведения вовсе не являются скучными или отвлеченными, а
представляют собой наиболее занимательное, живое и волнующее из того, что можно сделать в кино.
Помимо грандиозной сцены с мельницей и накапливающейся белой мукой в конце дрейеровского
«Вампира», Шефер предлагает в качестве примера самое начало фильма «Паучий замок» (куросавовская
версия «Макбета»)', серый фон, дымка и туман составляют «все посюстороннее образа», который является
не невидимой вуалью, натянутой на вещи, но «мыслью без тела и образа». Так же обстоят дела с
«Макбетом» Уэллса, где неотличимость земли от вод, неба от земли и добра от зла формирует
«предысторию сознания» (Базен), рождающую мысль о собственной невозможности. Не напоминает ли нам
это уже одесские туманы, вопреки намерениям Эйзенштейна? Не столько движение, сколько, по выражению