трактат, для политической философии Макьявелли? Непоправимую осадку и, в принципе, обвал всего
здания. Или, скажем сдержанней и точней: доведение мысли до крайней напряженности, до парадокса.
Обвала не происходит просто потому, что новый подход... не замечает прежнего. Они оба как-то
совмещаются в тексте (в голове Макьявелли).
«Итак, в заключение скажу, что фортуна непостоянна, а люди упорствуют в своем поведении (variando
la fortune, e stando li uomini ne'loro modi ostinati), они благополучны, пока одно соответствует другому,
и неблагополучны, когда соответствия нет». Сжато сформулировав, таким образом, еще раз это
наблюдение, Макьявелли, однако, в следующей фразе и вопреки всякой логике заканчивает главу так:
«Я совершенно уверен в том, что лучше быть напористым, чем осторожным, потому что фортуна —
женщина; и чтобы подмять ее под себя, необходимо колотить ее и пинать. Ведь известно, что она поз-
воляет победить себя скорее таким, чем тем, кто ведет себя с прохладцей. Это потому, что она всегда,
как и жен-
178
шина, подружка молодых, ибо они менее осмотрительны, более неистовы и с большей отвагой ею
повелевают».
Словно только что не было скептической реплики о неистовом папе Юлии.
Глазам своим не веришь! Этот ум, слывущий таким рассудительно-деловым, холодно-
последовательным, даже чуть ли не «научным», желавший говорить только о том, что действительно
бывает в жизни государств, а не о том, чему следует быть, перешагивает через свои проницательные
соображения. Он возвращается в последней тираде 25-й главы к тому же, с чего она начиналась,— к
приподнятой апологии «доблести» (трактуемой, впрочем, уже не как многоликая предусмотрительная
способность вести себя по обстановке, а гораздо, гораздо более традиционно — да чего уж там! хотя и
красочно, но риторически и... плоско).
А затем финальная 26-я глава, как все помнят, преисполнена призывами к Государю («мудрому и
доблестному человеку») воспользоваться нынешним положением, дабы овладеть Италией и
освободить ее от варваров. Пусть дом Медичи возьмет предприятие в свои руки. Нужны нововведения,
чтобы создать такую армию, которая сочетала бы достоинства испанских и швейцарских войск, но
была бы лишена их недостатков и сокрушила бы тех и других. Конструктивные замечания подобного
рода странно сочетаются с патетикой, но нас интересует не это. И не то, с чего это взял трезвый
Макьявелли, будто фортуна дает сейчас удобный повод и итальянцы готовы объединиться против
варваров. Нас не интересует, пессимист ли он или человек действия, который не в силах расстаться с
надеждой, и чего в нем больше. И не то, как в его произведении трагически сталкивается не-
осуществимая мечта о Государе с неустранимым сознанием реальности и т. д. и т. п. О, все это очень
важно для понимания феноменологии текста и его исторической обусловленности конкретно-
ограниченным, «малым» временем, а также для понимания «человеческого, слишком человеческого» в
Макьявелли; наконец, для анализа его двойственной языковой стилистики, построенной опять-таки на
сопряжении приземленно-наличного и — идеальных конструкций
5
.
Но нам интересно сейчас только одно. Почему Макьявелли как бы втискивает в прокрустово ложе
сразу два тезиса, которые одновременно расположиться в нем не могут? — о том, что «мудрый и
доблестный человек» дол--
179
жен, чтобы захватить или удержать власть, действовать всякий раз сообразно условиям,
руководствуясь типовыми «правилами», изложению которых подчинена композиция трактата, и о том,
что «не найдется человека, настолько благоразумного, чтобы он сумел к этому приспособиться». Ибо у
каждого своя «природа»: меняются обстоятельства, но не индивид.
Этот второй тезис впервые пришел Макьявелли на ум и поразил его за несколько месяцев до того, как
он, внезапно прервав сочинение «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия», приступил к «Государю»
(я имею в виду письмо к Пьеро Содерини). Казалось бы, замысел и структура «Государя» решительно
несовместимы с представлением о жесткой закрепленности каждого человека за своей определенной и
частичной «природой». Надо бы выбрать: или придерживаться указанного представления (самого по
себе, разумеется, неоригинального), или браться за сочинение «Государя». Однако Макьявелли вовсе
не отказался от идеи о «встрече» косного, неизменного индивида с подвижными обстоятельствами;
напротив, он вдвинул эту идею в трактат, и таким именно образом, что она никак не выталкивается
перпендикулярной идеей своеобразного протеизма, свойственного «мудрому» политику.
Обе идеи рядополагаютея! Хотя это вещь, логически невозможная? Или индивид, пусть и редкостный,
выдающийся, способен уподобиться Протею — и тогда перед нами триумф истинного человеческого
естества,— или это противоестественно и такого не бывает.
Макьявелли все-таки согласен сразу с двумя исходными определениями и не может (не хочет?)
заметить их несовместимости.
На то есть более чем серьезные причины.