Леонтьев (как и Ницше, с которым так часто его сравнивают) отталкивался от современности, от современного
человека не столько во имя эстетического идеала, сколько, наоборот, его эстетическая «придирчивость»
определялась слишком высоким представлением религиозного порядка о «настоящем» человеке. В
антропологии Леонтьева мы видим борьбу религиозного понимания человека с тем обыденным в
секуляризме его пониманием, которое не ищет высоких задач для человека, не измеряет его ценности в свете
вечной жизни, а просто поклоняется человеку вне его отношения к идеалу. В антропологии этическая и
эстетическая придирчивость Леонтьева определяется именно его религиозной установкой. Все это станет еще
яснее, если мы глубже войдем в этические размышления Леонтьева.
6. Об аморализме Леонтьева постоянно говорят все, кто пишет о нем, – между тем тут имеет место
крупнейшее недоразумение, повод к которому, впрочем, подает сам Леонтьев. Возьмите, например, серию
его статей «Наши новые христиане» (о Толстом и Достоевском), где так остры и резки выпады его против
«сентиментального, розового христианства», где на разные лады утверждается, что «гуманность
новоевропейская и гуманность христианская являются, несомненно, антитезами». Материалов для
утверждения «аморализма» Леонтьева можно найти очень много в его сочинениях. Постоянно говорят даже о
«полной атрофии морального чувства» у него.
Что же мы находим на самом деле? Леонтьев решительно различает (до Ницше!) «любовь к ближнему» и
«любовь к дальнему» (к человечеству вообще). В первой идет дело о реальном живом человеке, а не о
«собирательном и отвлеченном человечестве» с его «многообразными и противоречивыми потребностями и
желаниями». Первую любовь (к человеку) Леонтьев горячо защищает, вторую (к человечеству) страстно
высмеивает, – за ее надуманность и неправду, за непонимание «непоправимого трагизма жизни». Все те
места в сочинениях Леонтьева, в которых мы встречаемся с проявлениями «аморализма», действительно
относятся только к «дальним», к «человечеству вообще» и связаны с общей историософской концепцией его,
которой мы и коснемся дальше. Однако и в
428 XIX ВЕК
отношении любви к «ближнему» Леонтьеву чужда всякая «близорукая сентиментальность», – он (как и
Достоевский) считает страдание неизбежным и очень часто целительным моментом жизни. Леонтьев едко
высмеивает то «утешительное ребячество», которое успокаивает себя в благодушном оптимизме, он зовет
обратиться к «суровому и печальному пессимизму, к мужественному смирению перед неисправимостью
земной жизни», отвергает «безумную религию эвдемонизма».
С легкой руки самого Леонтьева, часто говорят о «трансцендентном эгоизме» у него, то есть признают, что
забота о личной загробной судьбе как бы отодвинула, подавила в нем всякое непосредственное моральное
чувство. Верно в этом лишь то, что проблема спасения, как мы уже говорили, приобрела в душе Леонтьева
центральное значение, но вовсе не в чисто эгоистическом своем моменте: идея спасения освещает для
Леонтьева основной вопрос историософии и даже политики. Мы увидим это далее.
Для понимания этических воззрений Леонтьева очень существенно его учение о любви. Восхваляя личное
милосердие, Леонтьев категорически утверждает, что «та любовь к людям, которая не сопровождается
страхом перед Богом, не зиждется на Нем, – такая любовь не есть чисто христианская». Без страха Божия
любовь к людям теряет свой глубокий источник, легко превращается в сентиментальность, в поверхностную
жалость. Эта «естественная» доброта – субъективна, часто – ограничена, поэтому только та любовь к людям,
которая питается из религиозного родника, ценна и глубока, – и доступна даже черствым натурам, если они
живут верой в Бога». Очень также существенно, по Леонтьеву, различать любовь моральную и любовь
эстетическую, – первая и есть подлинное милосердие, а вторая просто «восхищение». Для Леонтьева любовь
к дальнему (лежащая в основе всего европейского гуманизма с его идеалом всеобщего благополучия) есть
как раз мечтательное восхищение перед «идеей человека вообще», – ни к чему не обязывающее и ни к чему