"- Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь! - сказал он внятным и тихим голосом". (То есть
очень аккуратно.) "Я не имею намерения вредить вам; я пришел умолять вас об одной
милости".
Дальше идет поразительный абзац:
"Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала". (План тупо, молча
слушающей старухи.) "Германн вообразил, что она глуха, и, наклонясь над самым ее
ухом, повторил ей то же самое".
Итак, у Пушкина это происходило следующим образом: после того как Германн сказал
старухе знаменитую фразу, он к ней наклонился и сказал ей второй раз, но гораздо громче
и в самое ухо: "Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь" и т. д. Как видите, это повторение
сразу снимает налет, я бы сказал, оперности сцены и резко ставит ее на землю: старуха
глуховата, с ней надо говорить громко и при этом в самое ухо, и даже заготовленную
заранее, продуманную в течение нескольких недель фразу проговорить два раза, в том же
самом виде, отчетливо и громко, то есть очень прозаично.
Объяснение Германна со старухой менее интересно в смысле монтажном, потому что,
переходя на элементы звукового кинематографа, Пушкин, подобно нам грешным,
начинает несколько забывать о монтаже и в длинном, однообразном плане развивает
разговорную сцену, что делаем и мы. Но когда он ведет немое действие и разрабатывает
зрелище, он, не зная ни пленки, ни аппарата, оперирует самым настоящим монтажом.
Монтаж данного отрывка, я бы сказал, во всей мировой литературе наиболее точен и
показателен. У Пушкина есть еще много великолепных эпизодов, но почему-то в этом
особенно остро ощущается монтажный ход. Пушкин все время оперирует здесь то
крупным, то общим планом, пантомимой, светом; оперирует контрастами световыми,
композиционными и динамическими. Именно этим путем он вводит читателя в
глубочайший внутренний мир человека. Ведь почти ничего не сказано о Германне, о том,
что он чувствовал, и тем не менее все это ясно, потому что даны детали поведения: как он
остановился, когда вошел в сени, как увидел, что не было швейцара, что слуга спал в
креслах, как он легким и твердым шагом прошел мимо него, как, войдя в кабинет, он
сначала заглянул на лестницу, как потом вернулся, стоял, прислонившись к печке, а затем
подошел к ширме и стал глядеть в щелку; как перед этим стоял на улице, как держал в
руках часы, выжидая последнюю минуту. Посмотрите, сколько предусмотрительности,
выдержки, железного терпения, смелости, воли, осторожности проявлено в совершенно
фантастическом и глупом предприятии, направленном к тому, чтобы узнать у старухи три
верные карты.
Интересно, что по опере всем памятно, как Германн приходит в игорный дом ("там
груды золота лежат, и мне, мне одному они принадлежат") и ставит на карту 40 тысяч. Но
ведь у Пушкина он поставил не 40 тысяч, а значительно менее круглую сумму. Пушкин
пишет, что Германн все заложил, все продал, так сказать, мобилизовал все ресурсы и
поставил 47 тысяч. Почему Чайковский уменьшил сумму на 7 тысяч? Звучит нехорошо:
"47 тысяч..."-в этом что-то земное. 40 тысяч - звучит кругло: спел тенором "сорок тысяч" -
и швырнул груду золота. А если 47 тысяч - это не то, это не для тенора. На деле же
Германн выиграл 47 тысяч, и на следующий раз поставил еще более странную сумму: 94
тысячи. Следовательно, в третий раз он принес с собой 188 тысяч - совершенно
удивительную, пахнущую какой-то коммерцией, сумму, которую не назовешь ни
полтораста, ни двести, а именно сто восемьдесят восемь. И ее-то он и проиграл.
Как раз в этой детали Пушкин и проявляет себя как великий реалист, в этих деталях и
заключается зерно, на котором выросла вся русская литература: поразительно точное
ощущение правды. Хотя вся повесть фантастическая, романтическая, в целом еще далекая
от русской классической реалистической прозы, но в ней эти элементы великой правды