во многих литературах художественная проза ждет своих Флоберов, которые бы, как и
отшельник из Круассе, повторяли бы вслух каждую рождающуюся под их пером фразу.
Флобер настолько большое значение придавал построению фразы, ее звучанию, что
однажды заявил: «Мне еще осталось написать десять страниц, а между тем запас моих
фраз уже исчерпан».
Особый ритм прозы, отличный от стихотворной речи, подбор слов по их
звуковым, смысловым, эмоциональным оттенкам, взаимоотношения распространенных и
простых предложений, их размещение в отдельных абзацах — вся эта техника прозы
остается для читателя тайной, и он над ней, как правило, даже не задумывается. Между
тем в стихах необычное сочетание, блестящая метафора, меткое выражение всегда
обратят на себя внимание читателя, а проза, даже самая совершенная, особых восторгов
не вызывает. Нынче никто не станет считать Юлия Цезаря великим стилистом, и многие с
недоверием относятся к тому, что о нем пишут в учебниках по античной литературе.
Простота нелегко дает распознать свою прелесть, потому что прячет ее. Считается, что
она доступна всем, а в действительности она доступна лишь очень немногим. Она
выглядит бесцветной и неглубокой, но, чтобы достичь простоты стиля, надо затратить
больше усилий, чем на барокковые страницы с запутанными орнаментами, на эти trompe-
1'oeil, обман зрения с фальшивой глубиной. Хшановский встретился в Бретани с
Сенкевичем, когда тот писал «Крестоносцев». Писатель запирался у себя в кабинете и
проводил там все утро до полудня. Затем выходил на пляж, бледный, нередко покрытый
испариной. На вопрос, что его так мучит, отвечал: «Работа над простотой стиля».
XVIII век, гордый и уверенный в себе, как никакой другой, считал, что хорошая
проза — это то же самое, что и хорошие манеры. Для той эпохи ото было в какой-то
степени естественно, люди изысканные, обладавшие тонкой культурой, могли создавать
такие ценности, как артистическая проза, в исключительно благоприятной для этого
атмосфере. Но литература не переносит слишком долго монотонности. Ясность прозы
XVIII века растворилась в бурях романтизма. Гладкая, мелодичная проза взывает к
скрежету и диссонансам, спокойное течение стиха требует, чтобы его в конце концов
замутили, взбурлили. После безумных метафор и стремительных фраз ищут отрезвления
в сдержанности. Приходят писатели, отказывающие себе не только в метафорах, но и в
эпитетах. Расин, Лабрюйер появились после precieux — «прецизионных», в Польше
Красицкий и Трембецкий после барокко XVII века. Всегда в таких случаях книги,
написанные в новом стиле, приятно удивляют читателя, вместо покрытого румянами
автора на них смотрит обычное человеческое лицо.
У польской литературы не было своего Декарта, одни говорят, к сожалению,
другие — к счастью. Потому что Декарт был явлением и полезным и вредным. Французы
гордятся своей школой точности и ясности стиля, чему способствовал этот философ, и
несомненно, именно его выучке обязаны французы специфическими достоинствами
своего литературного языка, где логика властвует, как ей не дано властвовать ни в каком
другом. Французский язык сделался превосходным орудием интеллекта, но за ото
заплачено ценой одеревенелости синтаксиса, ригоризмом в конструкции предложений,
ослаблением эмоциональных свойств языка. В польском языке предложения можно
начинать почти с любого слова, входящего в его состав, и, вместо того чтобы ссылаться
на это, как на доказательство нашей шаткости, туманности, химеричности, лучше
похвалить упорство, с которым мы держимся наших грамматических родов, систем
спряжения и склонения, потому что именно благодаря этому мы распоряжаемся с такой
свободой языком, не увязая в двусмыслицах и недоразумениях. Здесь выигрывает не
только пресловутая «чувствительность», за которую нас так часто стыдят, но и все, что
есть у нас стихийного, непосредственного, свободного от каких-либо пут.