146
коллекциями преимущественно разнонационального и притом современного искусства,
в том числе концептуально-авангардного. “В Царицыне, как и других подобных
памятниках, должна безраздельно господствовать ее величество Классика”, – убеждены
многие специалисты. “В старом – место только старому, в русском – русскому, а все
иное – от лукавого”, – раздаются воинственные кличи в стане наших национал-
патриотов. Для ГМДПИ, говорят, надо подыскать какие-то “нейтральные” помещения в
современной городской застройке, а Царицыно музеефицировать по любому из
вышеописанных или подобных сценариев в рамках историко-культурного заповедника
на манер аналогичных музеев в других дворцово-парковых ансамблях XVIII-XIX вв.
Стоит, однако, рассмотреть принципиально иные возможности и перспективы
музеефикации Царицына. Они открываются в том случае, если опираться не на
искусствоведческие, а на философско-культурологические традиции восприятия и
интерпретации этого памятника, связывая духовные смыслы Царицына не столько с его
“полочными” ролями в стилевых и прочих историко-художественных процессах,
сколько, главным образом, с его исторической судьбой за последние двести лет,
запечатленной в его архитектурных развалинах и во всем его вчерашнем и
сегодняшнем облике.
“Для меня этот дворец красноречивее всех развалин Рима и Гишпании”, –
признавался молодой Иван Киреевский в своей новелле “Царицынская ночь” в 1827 г.,
когда он первым, кажется, пронзительно почувствовал особую духовность Царицына
именно в незавершенной, необжитой по назначению и уже тогда руинированной
дворцовой архитектуре Баженова и Казакова. И когда ясно понял, что эта духовность
Царицына вовсе не сводима к банальной “поэтике руины” по Дени Дидро или “поэзии
смерти” по Рене Шатобриану и прочим романтикам рубежа XVIII-XIX вв. Что это не
просто одна из многих архитектурных развалин мира, которые напоминают
чувствительной душе о бренности человека вообще, о тщеславии его помыслов, о
разрушительном действии всякого времени, о парадоксах обретения человечеством
славы и бессмертия. Царицыно вовсе не случайно заставило Киреевского обостренно
размышлять не только “ ..о будущем, о назначении человека, о любви, о собственной
судьбе”, но и “о судьбе России”, “о таинствах искусства и жизни”.
“Правда истории требует, чтобы Царицыно оставалось незавершенным
капризом XVIII века, – убежденно заявлял исследователь начала XX в. Ю.Шамурин. –
Доделанное, включенное в число памятников своего времени, оно ложно
свидетельствовало бы о его творчестве, его вкусах” (1). Того же мнения был известный
историк искусства В.В.Згура, когда писал в 1926 г.: “Царицыно в ряду подмосковных
усадеб занимает особое место. Это музей архитектурных руин. И вместе с тем это
прекрасная иллюстрация психологии русского XVIII века с его безудержным размахом,
бестолковыми затеями, недолговечными начинаниями” (2).
К судьбе Царицына вполне применима та выразительная характеристика,
которую давал В.О.Ключевский Екатерине II: “Задумав дело, она больше думала о том,
что скажут про нее, чем о том, что выйдет из задуманного дела. Обстановка и
впечатление были для нее важнее самого дела и его последствий. Отсюда ее склонность
к рекламе, шума, лести, туманившей ее ясный ум и соблазнявшей ее холодное сердце.
Она больше дорожила вниманием современников, чем мнением потомства. Как сама
она была вся созданием рассудка без всякого участия сердца, так и в ее деятельности
больше эффекта, блеска, чем величия, творчества. Казалось, она желала, чтобы ее
самое помнили дольше, чем ее деяния” (3).
Однако судьба Царицына преломляет и символизирует собой нечто гораздо
большее, чем просто “психологию русского XVIII века” и личностные особенности
Екатерины II, в частности. Она открывает такие “таинства искусства и жизни”, которые