мотивов, оставшись при мнении, будто уход их был вызван потерей мест
в Исполнительном комитете и не более того.
Следуя этой оценке Герцля, аналогичной причиной объясняет уход
семи российских "уполномоченных" и его биограф, который пишет, что
подписавшие заявление ушли из зала "либо потому, что более не считали
себя членами Исполкома, либо для того, чтобы дать форму и выход своим
эмоциям" (Алекс Бейн, "Теодор Герцль", биография). Справедливо
поэтому привести объяснение случившемуся данное самим Членовым,
лидером оппозиции на Шестом конгрессе, который писал по поводу
ухода противников Уганды следующее:
"Целых два часа продолжалась эта перекличка. Ведь в редком
парламенте голосует такая масса делегатов, около 500! С напряженным
вниманием следит весь зал, многие записывают и подсчитывают шансы.
Признаюсь, меня прямо поражало, как часто раздавалось "нет". Я считаю
присутствие в этом зале и при таких условиях 178, открыто голосовавших
против, фактом, крайне знаменательным, которого я не ожидал. Но исход
голосования, конечно, не подлежал сомнению. В воздухе носилась
победа; а победителей не судят, провозгласил {187} еще за два дня
раньше одесский делегат. Он ошибся; суд наступил очень скоро, в Базеле
же, потом производился по всему миру еврейскому. И этот суд показал,
что еще одна такая победа, и армия рассыплется на мелкие части. Но
теперь был момент победы. В зале аплодисменты, махали платками. Но,
признаюсь, искренней радости я не видел, вернее, не чувствовал. Все это
было очень громко, очень шумно; но казалось как-то искусственно, дуто.
Впрочем, я был плохой наблюдатель в этот момент.
Меня давил во время голосования вопрос: что мы теперь, мы,
несогласные, нежелающие, что нам теперь делать? Ведь тут не деталь
какая-нибудь решается, а рушится основа, на которой стоит все наше
здание, создается нечто несовместимое, глубокой пропастью отделяющее
будущее от прошлого. На этом конгрессе, говорили некоторые, впервые
почувствовалась под ногами почва; мы на этом конгрессе ясно
почувствовали, что почва уходит, что все зашаталось под ногами. Что
делать теперь, можем ли вместе работать, что уцелело из наших общих
устоев? Все это проносилось в тяжелой свинцовой голове. И как ни
трудно, тяжело было мыслить в это время, одна мысль, однако стала у
меня все яснее обрисовываться: между прошлым и тем, что настает
теперь, должна быть проведена черта, ясная, чувствительная и видимая
для всех; теперь нельзя продолжать, как будто ничего не случилось.
Наступившая пропасть должна проявиться видимым образом и здесь, но
как?
Читается наша записка; она читается бегло, равнодушным голосом.
Зал в недоумении. И в этот момент, два часа бродившая мысль приняла
определенную форму: я собрал все свои бумаги, книги, надел шляпу и
сошел с президиальной трибуны. Куда и зачем? Я не знал в эту минуту.
Одно я чувствовал, что здесь, в этом зале, в эту минуту, сейчас оставаться
невозможно, физически невозможно. Нам здесь теперь нечего делать.
Я пошел; но не знал, пойдет ли еще кто-нибудь за мной. Ни с кем мы
ни о чем не сговаривались. Но, {188} очевидно, было довольно одной
искры. Первыми присоединились товарищи по записке; движение нашей
маленькой группы было тотчас замечено внизу, а когда мы,
протеснившись сквозь особенно густые в этом году ряды журналистов,
вышли на средний проход, тогда это движение стало видно и галереям.