получает не отдельные слова, а язык как таковой. Это приводит к тому, что огромная масса слов, уже
вошедших в его сознание, для него не сцеплена с какой-либо реальностью. Дальнейший процесс «обучения
культуре» заключается в открытии этих сцеплений и в наполнении «чужого» слова «своим» содержанием.
Нетрудно заметить, что в ходе такого сцепления языка и внешнего мира, при котором совершается как бы
индивидуальное открытие законов и того, и другого, коллективный языковой опыт выступает в функции
гигантского «левого полушария», а обучающийся индивид выполняет работу правого.
Аналогичен в своих основах процесс общения между культурами в тех случаях, когда вновь возникающая
культура сталкивается со старой.
[56]
Запас текстов, кодов и отдельных знаков, который устремляется из старой культуры в новую, более
молодую, отрываясь от контекстов и внетекстовых связей, которые им были присущи в материнской
культуре, приобретает типичные «левополушарные» черты. Он откладывается в культурной памяти
коллектива как самодостаточная ценность. Однако в дальнейшем он интерпретируется на реальность
дочерней культуры, происходит сцепление текстов с внетекстовой реальностью, в ходе чего сама сущность
текстов кардинально трансформируется.
Наконец, в толще любой культуры неизбежно возникают спонтанные участки, в которых десемантизация
текстов компенсируется их повышенной продуктивностью. В дальнейшем возникающие здесь тексты пере-
даются в другие участки культуры, подвергаются семантизации и снова возвращаются в генераторы
классификаций и различений.
Вопрос о «сцеплении» текстов с реальностью не должен трактоваться примитивно. Речь может идти не
только о соотнесенности тех или иных текстов с определенной реальностью, а о складывании определенных
текстовых пластов в замкнутые миры, которые в целом соотносятся тем или иным образом с
внесемиотической реальностью. Так, например, мир детских представлений о собственных именах
(бесспорно, наиболее сцепленный с реальностью знак) отличается ярко выраженной
«правополушарностью», хотя отдельные из входящих в него текстов могут быть совершенно автономны от
предметной соотнесенности.
Интересный пример в этом отношении дают эксперименты, проведенные участниками группы Л. Я.
Балонова с билингвиальным пациентом. Пациенту дали пересказать басню (рассказ) Л. Н. Толстого «Два
товарища» (из «Четвертой русской книги для чтения»). При выключенном правом полушарии сколь-либо
связного рассказа вообще получить не удалось. Однако, когда выключено было левое полушарие, с
сюжетом произошли интересные трансформации: кроме фигурирующих в басне Толстого медведя и двух
товарищей в туркменском пересказе пациента (он перешел на родной язык) появились лев и лисица. Трудно
сказать, был ли это отголосок туркменского фольклора, или же лига и лев выплыли в памяти пациента по
ассоциации с другой басней Толстого — «Лев, волк и лиса», расположенной в «Книге для чтения» Толстого
рядом и, возможно, известной испытуемому в детские годы, а потом прочно им забытой. Ясно одно:
выключение левого полушария возвратило испытуемого в мир детства. Трудно говорить о предметности,
сцепленности с внесемиотической реальностью таких слов, как «лев», для ребенка из туркменской деревни.
Однако слово это входит в текстовый мир, ориентированный на интимно-тесную связь с реальностью. Когда
мы слышим имя собственное (особенно если это уменьшительное или ласковое имя, придуманное
специально для данного ребенка, типа «Бубик» в значении «Боря» или «Нонушка», как называли сибирскую
дочь декабриста Н. Муравьева Софью), то мы знаем, что оно относится к одному-единственному объекту,
даже если сам этот объект нам неизвестен. Именно так воспринимается слово «лев» в детском сознании —
как собственное имя неизвестного лица. Замкнутые текстовые сферы образуют сложную систему
пересекающихся или иерархически организованных, соотнесенных синхронно или диахронически миров,
пересекая границы которых, тексты нетривиально трансформируются.
Выводы, которые мы можем уже на данном этапе сделать из опытов по изучению асимметрии
индивидуального и коллективного сознания, прежде всего убеждают нас в необходимости в каждом
синхронном состоянии видеть конфликтное напряжение и компромисс разнонаправ-
[57]
ленных тенденций. Возможность изучения динамики семиотических структур становится реальностью.
Наблюдения над диахроническим аспектом культуры в больших хронологических отрезках неоднократно
приковывали внимание к ритмичности смены структурных форм в искусстве и идеологии. Здесь можно
было бы упомянуть разработанную Д. Чижевским концепцию маятника — качания стилей в искусстве
между двумя архетипами: классическим и барочно-романтическим. Антитезы «классицизм» и «романтизм»
в терминологии Жирмунского, «классицизм» и «маньеризм» Курциуса варьируют ту же модель. В
относительно недавнее время Д. С. Лихачев вновь обратил внимание на периодичность чередования так