продуманную акцию. Когда дело, пройдя почти все инстанции, докатывается до своего завершительного этапа, неожиданно
включается сотрудник Петров и своим индивидуальным поступком все срывает. Почему Голиаф не повторил своей попытки?
Скажем по секрету, он ее повторял. И она опять сорвалась, потому что на этот раз руководитель группы, чувствуя себя почти
что подонком на фоне поступка сотрудника Иванова, пошедшего на риск, и сотрудника Петрова, также пошедшего на риск, и
сотрудника Смирнова, который на риск не пошел, но хлопотал совершенно бескорыстно (усилия Леночки, волновавшейся и
висевшей на телефоне несколько дней, вообще не считаются в таких мировых столкновениях), решил, что на этот раз с него
хватит. Он устроил своему не очень высокому Начальству маленькую, хорошо рассчитанную, нигде не переходящую границ
дозволенного, но тем не менее убедительную истерику. Он кричал, что он не может так работать, у него "забирают людей", ему
не дают квалифицированных кадров, "народ" озлоблен и подавлен; если нет необходимости в нашей работе, то пусть
закрывают темы и распускают группу. Не очень высокое Начальство не обманулось истерикой, но оно почувствовало, что
группа сорганизовалась и дает отпор. Руководитель вполне может реализовать свою угрозу и подать заявление об уходе. Тогда
последует взрыв хаотических, но очень резких ценностных реакций. Сотрудник Смирнов откажется замещать руководителя,
женщины начнут бросать ему на стол заявления, коллектив развалится, работа остановится. И так как он - не очень высокое
Начальство - как раз занимал такую должность, на которой еще не безразлично бывает то, что делается в подведомственной
сфере, на которой человек еще понимает то дело, которым руководит, и оно даже, может быть, интересно ему, то он также
решился - уже из целе-рациональных побуждений - что-то предпринять.
Ни о каких истериках в данном случае, разумеется, речь идти не могла. Но у Начальства не очень высокого есть в
распоряжении много способов другого характера. Оно проявило максимум забывчивости, непонятливости, нерасторопности,
неповоротливости и бестолковости - всех тех качеств, которые мы, русские, с великим мастерством умеем применять и
демонстрировать, когда имеем намерение тянуть, волочить, тормозить и всячески препятствовать какому-нибудь делу, не
вызывающему наших симпатий. Очень высокое начальство отлично раскусило эту тактику, но вместе с тем восприняло ее как
указание на то, что сопротивление среды возрастает: данный участок социальной системы отрегулировался, настроился,
включил защитные механизмы. Теперь, чтобы уволить сотрудника Иванова, нужно было преодолеть и взломать эту оборону.
Дальнейшее покрыто мраком уже полной неизвестности. Однако можно предположить различные варианты. Один из них
состоит в том, что в тот момент, когда очень высокое Начальство сидело и раздумывало, доводить ли ему дело с сотрудником
Ивановым до конца или уже не доводить, в другом филиале, расположенном в совсем другом месте, другой сотрудник Иванов
"дошел до точки", взорвался и бросил ему обвинение в том, что оно - очень высокое Начальство - неморально и не соблюдает
ценностных ограничений. И пришлось очень высокому Начальству срочно заняться этим Ивановым-Вторым, а наш Иванов тем
временем спасся.
А что было с Ивановым-Вторым - это уже совсем новая история. История же, как известно, не повторяется, поскольку в одну
реку дважды ступить нельзя. У Иванова-Второго в его рабочей группе, может быть, не оказалось не только сотрудника Петрова,
но даже и сотрудника Смирнова (а это - уж совсем бедная группа, если в ней нет морального лидера), а сидело там, напротив,
целых три сотрудника Сидорова (как мужского, так и женского пола). И на что мог рассчитывать Иванов-Второй в такой
ситуации? Однако, как выше было сказано, совершая ценностно-рациональный акт, человек может верить или надеяться, но
рассчитывать ни на что не должен. Главный принцип этой модели действия гласит: "Делай, как должно, и пусть будет, что
будет!" Вот исходя из этого принципа, Иванов-Второй и поступил. И как раз в то время, как сотрудник Петров и Леночка
удивлялись тому факту, что сотрудник Иванов-Первый все еще работает, сотрудник Иванов-Второй сидел у себя на кухне и
препирался с женой: "Что ты мне доказываешь? Я и без тебя знаю, что ничего не изменится от того, что я это сказал... Я на это
и не рассчитывал, что я, ребенок что ли?.." - ... - "Что значит - никому не нужно? Ты ошибаешься: мне это нужно было..." - ... - "А
вот затем! Сколько можно в этой грязи купаться? ...Противно мне стало,- вот и все!"
Можно разработать чрезвычайно остроумные системы стимулирования, премирования, дополнительных и очень
соблазнительных льгот за лояльность, оснастить их добавочными подсистемами лишений и наказаний различной степени,- все
это может определять поведение Ивановых лишь до определенной точки, дойдя до которой, он вдруг почувствует, что ему
"противно - вот и все!" И совершит свой, по-видимому, совершенно бессмысленный, ценностный акт самосожжения, который
нужен, прежде всего ему самому: его душа требует очищения. Но акт этот нужен также и другим людям: в них он вызывает
волну чувств, которые пробуждают дремлющий "социальный архетип" защиты культуры. "Душе моя, душе моя, восстани, что
спиши?" - вдруг раздается в нашей устроенной, привычной, суетной жизни.
И мы глядим в тишине, как взлетает ракетой этот Иванов-Второй, которому вдруг стало противно, и он применил тот прием,
который на языке военных летчиков называется "таран",- и, распустив за собой длинный пылающий кометный хвост, по
странной параболе медленно уходит от нас куда-то за пределы нашей системы. Он сделал свое дело ("настоящее дело"), и
ему больше ничего не нужно, и помочь ему тоже нельзя ничем. Наша странная и суровая культура, вся основанная на
суппрессии и репрессии, предложила ему для высшей формы самовыражения такую именно форму действия, которая
является как бы квинтэссенцией ее (культуры) сути - самопожертвование.
И вот он выразил себя так. Он возвысился над этим миром, где за такое-то действие полагается такое-то вознаграждение, а
за такое-то действие - такое-то наказание, он как бы отверг этот мир, отрешился от него - и выразил это на всем понятном
языке. И в этом отрешении вновь примирился с ним. И, может быть, вошел в то состояние, которое в своем стихотворении
передала Анна Ахматова, по-видимому, в одну из подобных же минут своей жизни:
Земной отрадой сердце не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому,
И будь слугой смиреннейшим того,
Кто был твоим кромешным супостатом,