Мир — это книга, написанная рукою Бога, в которой каждое существо представляет собой слово,
полное смысла. «Всякое творение есть тень истины и жизни» (Гонорий Августодунский). Роза,
голубь, драгоценные камни — все это важнейшие религиозные символы. Лев — символ
евангелиста Марка, орел — Иоанна, человек — Матфея, телец — Луки. Но эти существа
одновременно символизируют Христа в четыре решающих моментах его жизни; Иисус —
«человеком рожденный, жертвенным тельцом умерший, львом воскресший, орлом вознесшийся».
Эти же существа — символы человеческих добродетелей (разумности или мудрости,
неустрашимости, умеренности и справедливости).
Символ, по мысли Гуго из Сен-Виктора (XII в.), представляет собой соединение видимых форм
для демонстрации вещей невидимых. Но «демонстрация», о которой говорит Гуго, собственно, не
доказательство, не объяснение и вообще не сопоставление и раскрытие понятий, а
непосредственное выражение реальности, которую разумом охватить невозможно. Следовательно,
символизм в средние века отнюдь не представлял собой праздной игры ума. Прежде всего, как
подчеркивает П. Бицилли, вещи «не просто могут служить символами, не мы вкладываем в них
символическое содержание; они суть символы, и задача познающего субъекта сводится к
раскрытию их истинного значения» (18, 4—5). Символ, следовательно, не субъективен, а
объективен, общезначим. Путь к познанию мира лежит через постижение символов, их
сокровенного смысла. Символизм средних веков — средство интеллектуального освоения
действительности.
Но почему «понимание» приняло именно такую форму? Не объясняется ли это тем, что мир не
воспринимался в движении и развитии, — в своих основах он казался неподвижным. Вечность, а
не время было определяющей категорией сознания; время измеряет движение, вечность же
означает постоянство. Изменения совершаются лишь на поверхности, новое редко получает
одобрение. Поскольку проблемы изменения не доминировали в сознании средневековых людей, то
связи между явлениями не представлялись им в виде ансамблей причин и следствий, которые
надлежало бы исследовать и проверять. Мир осознавался, скорее, в качестве целостности, части
которой связаны символическими аналогиями. Поэтому причинное объяснение играло
подчиненную роль и имело значение в рассуждениях по совершенно конкретным вопросам,— но
мир в целом, в глазах средневековых мыслителей, не управляется законами причинности. Между
различными явлениями существуют не горизонтальные связи (типа «причина — следствие»,
«действие — противодействие»), а вертикальные отношения иерархии: каждая земная вещь имеет
трансцендентный прототип, прообраз, который ее, собственно, не «объясняет» (если применять
слово «объяснение» в современном понимании), но раскрывает ее более глубокий смысл (113, 33 и
сл.). Отношения между прообразом и явлением стабильны и неизменны. Это не динамические, а
функциональные отношения. Подобное установление связи между вещью и стоящей за ней
высшей реальностью долгое время удовлетворяло потребности познания людей средних веков.
Доминирование символического мышления было связано с его универсализмом. Средневековое
сознание исходило из принципа, что целостность, universitas — общество, нация, церковь,
корпорация, государство — концептуальна, а следовательно, и в действительности предшествует
своим индивидуальным членам. Эта целостность обладает реальностью, индивиды же, в нее
входящие,— ее производные, своего рода акциденции. Перефразируя тезис философов-реалистов
средних веков «universalia ante rem», можно сказать, что и принципом социальной жизни было
«universitas ante membra». Теоретический анализ средневековых мыслителей неизменно исходил из
целого, а не из индивида. В отдельном видели преимущественно символ общего.
Средневековый символ никогда не бывает этически нейтральным. Иерархия символов была вместе
с тем и иерархией ценностей. Поэтому каждая вещь на земле, любое существо обладает
определенным достоинством в зависимости от места, занимаемого в иерархии целого. Центр и
вершина этого целого — Бог, и все Его творения, от высших до ничтожнейших, от ангелов до
букашек и камней, служат Ему.
Вряд ли было бы справедливо применительно к этой эпохе говорить о «неразвитости» сознания, о
«примитивности» средств осмысления природы или о неудовлетворительности донаучного
мышления, — все эти сравнительные оценки не способствуют пониманию специфики