восточнее Хыжне. Одновременно с ними пошли в контратаку те, что оборонялись в селе. Они шли по улице и по
огородам западного ряда домов в Хыжне. С этими пришлось справляться нам самим. И мы поработали тоже
хорошо. Но это была обычная работа, а не, как у УРовцев – праздник. Нам досталось. Для немцев в селе не было
никакой неожиданности; они вели планомерное наступление и если бы не уровский удар, нам было бы нелегко.
Но огневой удар артпульбата парализовал противостоящие нам силы. Началась паника, и мы перешли в
наступление».
Я шел среди этих груд трупов и ничего не чувствовал, кроме удовлетворения. Мне не пришла в голову мысль,
что это люди, что у них есть матери, жены, дети, что они о чем–то мечтали, чего–то ожидали, на что–то
надеялись. Я не видел их лиц, не заметил застывшего на них ужаса, муки, боли. Не обратил внимания на
скрюченные смертью руки, ноги, фигуры. Для меня все это было бессодержательные, безымянные, безликие,
безразличные мне единицы производства – просто трупы – как были бы, например, дрова, если бы я занимался
производством дров, а не трупов. И чувства были как у дровосека, который сумел заготовить невиданное
количество дров. Я был горд собой, и мне больше всего хотелось похвастаться сделанным. Я позвонил
Гастиловичу. Просил его посмотреть. Я сказал ему: «Такого вы не видели и никогда не увидите». От него
приехал командующий артиллерией. Он, как и все, кто видел это, был восхищен «работой» артпульбатовцев. При
этом сказал: «Подобное я видел только в первую мировую войну. Только трупы там были наши». Он оказался
таким хорошим рассказчиком, что приехал смотреть не только Гастилович, но и все армейское руководство.
Приезжали также из соседних дивизий. Своих представителей прислал даже Петров. Разговоры об этом бое, с
преувеличениями, естественно, шли по всему фронту. Все полевые УР'ы (укрепленные районы) прислали своих
представителей. Во все Уровские части был разослан доклад командира нашего артпульбата и было
рекомендовано такой способ действий частей полевых УР считать наиболее характерным для них.
Награды за этот бой я не получил. Но виноват в этом сам. Когда Гастилович спросил, какой бы орден я хотел
получить за этот бой, я, не задумываясь, ответил: «Конечно, полководческий. Считаю, что то, что сделано в
Хыжне, соответствует статуту ордена Суворова: «Победа над большими силами противника, в результате
которой достигнут перелом в операции». Против нас была дивизия, и мы ее победили полком. Перелом в
операции тоже факт. Если бы наши войска не ворвались в Хыжне и не вытеснили оттуда противника, тот резерв
дивизии, который был брошен против нас и лег костьми под Хыжне, контратаковал бы 129 и 40 полки под
Трстэной и отбросил бы их, а значит, не имела бы успеха и 137 дивизия». Гастилович согласился, но при этом
сказал: «Не получишь ты этот орден. Полководческие ордена даются через Москву, а Москва никакого ордена
тебе не даст. Я думаю, ты и сам это знаешь. Поэтому взял бы ты скромненькое «Красное знамя». Это я гебе
гарантирую. Петров по моему личному докладу подпишет немедленно».
– Нет, за эту операцию я должен получить полководческий – уперся я. – Полководческий или никакого.
– Хорошо. Я представление напишу. Хорошее представление. И Петров его подпишет. Но кто у нас дает
ордена по представлениям? В представление даже не заглядывают те, кто награждают. Смотрят на подписи. А
подписи нашего фронта не очень авторитетны. Подпишет Жуков, Василевский, Рокоссовский – дадут. Подпишет
Петров – неизвестно. Поэтому пеняй на себя, если ничего не получишь.
Так я ничего и не получил.
Тонконог и командир артпульбата, запросившие по моему примеру тоже полководческие ордена, оба получили
«Александра Невского». Значит, дело было не только в подписи.
Несколько слов о некоторых людях. Для Тонконога это был последний бой в нашей дивизии. Через несколько
дней его тяжело ранили, и он убыл в госпиталь. В командование полком вступил Володя Завальнюк. В сложную
ситуацию попал Угрюмов. Снять его в бою, благодаря нашему пассивному сопротивлению, не удалось. Но и к
командованию Гастилович его не допускал. Держал в медсанбате и добивался, как в прошлом, в отношении
Смирнова, перевода в другую армию. Спасла Угрюмова случайность. В связи с приближением конца войны
сработало давнее представление. Угрюмову присвоили звание генерал–майора, Гастиловичу пришлось
отступить. Мне он при встрече сказал: «Не был бы ты идиотом, давно бы дивизией командовал». Я его понял, но
на то, чего он ждал от меня, я не был способен. И не жалею. Наоборот, очень горжусь, что в условиях, когда нас
сталкивали лбами, мы сумели сохранить солдатскую дружбу.
Вспоминая войну, я часто возвращаюсь мыслями и к этому бою. При этом дивлюсь собственной
бесчувственности, отношению к трупам людей, как к заготовленным дровам. Сейчас у меня просыпается
сочувствие к погибшим на войне, вне зависимости от того, к какому из воюющих лагерей принадлежали они.
Вражду я чувствую только к творцам войны.
Значение разума, хладнокровия, боевого опыта, предусмотрительности, в общем, личных качеств – для
выживания на войне трудно переоценить, но элемент мистики в боевой обстановке – вера в судьбу, в Провидение
– не оставляет даже людей, которые заявляют себя убежденными безбожниками. Не избежал этого и я сам. Во–
первых, мною владело чувство, что на войне я не погибну. Это убеждение было настолько сильным, что даже в
самых опасных ситуациях страх за жизнь не появлялся. Я верил в то, что ничего со мной не произойдет, что я
вернусь домой, увижу жену и ожидаемого нами «чехословацкого» сына. Эта вера была у меня, еще когда я ехал
на фронт. События, ставившие жизнь мою на грань смерти, укрепили эту веру. В этих событиях я внутренним
взором видел руку Провидения, хотя тогда был членом партии и искренне считал себя атеистом. О некоторых
случаях, когда смерть, коснувшись меня своим крылом, чудом отводилась в сторону, я и расскажу.