так», и людей беззаветно ангажированных, которые были плохими писателями? От писателя можно требовать
ответственности, но и здесь надо еще объясниться. Тот факт, что писатель несет ответственность за свои
мнения, здесь несуществен; не так важно даже, принимает ли он более или менее осознанно идеологические
выводы, вытекающие из его произведения; настоящая ответственность писателя в том, чтобы переживать
литературу как неудавшуюся ангажированность, как взгляд Моисея на обето-
4
Писатель может создать систему, но она будет таковой лишь для производителя, а не для потребителя литературы. Я
считаю большим писателем Фурье — в силу величественного спектакля, который разыгрывается передо мной в его
описании мира.
5
О том, как трудно добиться совпадения структуры языка и структуры действительности, лучше всего свидетельствует
всегдашнее фиаско диалектики, когда она становится дискурсом. Язык недиалектичен; диалектика в речи — лишь благое
пожелание, язык может только говорить: «надо быть диалектичным», но сам таковым быть не может. В языке, за
исключением писательского, нет перспективной глубины; писатель способен стать диалектичным, но он не может
диалектизиро-вать внешний мир.
136
ванную землю действительности (такова, например, ответственность Кафки).
Литература, естественно, не божья благодать, а совокупность проектов и решений, благодаря которым человек
осуществляет себя (то есть как бы обретает сущность) непосредственно в речевом акте; писатель тот, кто хочет
им быть. Так же естественно, что общество, потребитель писательской продукции, переосмысляет его проект
как призвание, работу над языком — как дар владения слогом, а технические приемы — как искусство. Так
родился миф о хорошем слоге: писатель — наемный жрец, полупочтенный, полупотешный хранитель
святилища великого Французского слова; сей священный товар (своего рода Национальное имущество)
производится, преподается, потребляется и вывозится на экспорт в рамках высшей экономики духовных
ценностей. Такая сакрализация работы писателя над формой имеет важные и отнюдь не формальные
последствия. Благодаря ей (порядочное) общество, если содержание произведения окажется для него
неудобным, отстраняется от этого содержания, обращая его в чистое зрелище, о котором уже можно судить с
либеральным равнодушием; общество нейтрализует мятежные страсти и разрушительные вылазки своих
критиков — одним словом, прибирает писателя к рукам; «ангажированному» писателю остается лишь
беспрестанно и бессильно бросать ему вызов. Любой писатель рано или поздно интегрируется социальными
институтами литературы — разве что он вообще оставит свое писательское дело, то есть откажется от
бытийного самоотождествления со словом; оттого-то так мало кто из писателей прекращает писать, ведь это
означает буквально убить себя, умереть в том бытии, которое ты себе избрал; если и случается, что писатель
умолкает, то его молчание отзывается громким эхом как необъяснимое отречение от своей веры (Рембо)
6
.
Что же касается пишущих, то это люди «транзитивного» типа: они ставят себе некоторую цель (свидетель-
6
Так ставится вопрос в наши дни; напротив того, современников Расина ничуть не удивляло, что он внезапно бросил
писать трагедии и сделался королевским чиновником.
137
ствовать, объяснять, учить), и слово служит лишь средством к ее достижению; для них слово несет в себе дело,
но само таковым не является. Тем самым язык вновь сводится к своей природной роли коммуникативного
орудия, носителя «мысли». Пусть даже пишущий и уделяет некоторое внимание самому письму, но онто-
логически он этим не озабочен — главный его интерес в другом. Пишущий не производит над словом никакого
сущностно важного технического действия; в его распоряжении общее письмо всех пишущих — своего рода
койнэ, где различаются, конечно, диалекты (например, марксистский, христианский, экзистенциалистский), но
крайне редко — индивидуальные стили. Дело в том, что определяющей чертой пишущего является наивность
его коммуникативного проекта: пишущий и мысли не допускает, чтобы написанное им сосредоточилось и зам-
кнулось в себе, чтобы там можно было вычитать между строк нечто иное, нежели он сам имел в виду; разве
стерпит пишущий, чтобы его письмо подвергали психоанализу? Он полагает, что своим словом проясняет в
мире нечто неопределенное, дает ему однозначное (пусть даже и не окончательное) объяснение или сообщает
нечто бесспорное (даже и стараясь лишь скромно излагать чужие знания). Между тем для писателя, как мы ви-
дели, все наоборот: он прекрасно знает, что слово его нетранзитивно (таков его выбор и таков смысл его труда),
что даже при всей своей категоричности оно само вносит в мир неопределенность, что оно парадоксально
выступает как величественно-многозначительное безмолвие и что девизом этого слова может стать только
глубокое замечание Жака Риго: «И даже в утверждениях моих — вопросы».
В писателе есть нечто от жреца, в пишущем — от простого клирика: для одного слово составляет само цельное
деяние (то есть в некотором смысле — жест), для другого же — деятельность. Парадокс в том, что общество
принимает транзитивное слово гораздо более холодно, чем нетранзитивное; даже в наши дни, при обилии
пишущих, их положение в обществе куда сложнее, чем писательское. Причиной тут прежде всего ма-
териальные обстоятельства. Товарооборот писательского слова осуществляется по веками сложившимся кана-
138
лам; в обществе имеется специально созданный институт литературы, который только этим словом и ведает.
Напротив, слово пишущего производится и потребляется лишь под прикрытием таких социальных институтов,
которым изначально была уготована совсем иная функция, чем пускать в оборот язык: это прежде всего
Университет, а в дополнение к нему — Научные исследования, Политика и т. д. Кроме того, слово пишущего
неустойчиво еще и по другой причине. Поскольку оно является (или считает себя) простым носителем мысли,