его отношении к крепостному праву, приводит следующее наблюдение над редко
открывавшимся душевным миром русского реалиста: Писемский думал, что "для
раскрытия морального смысла "Положения" {15} необходимо, чтобы оно
отразилось этой стороной своей на живых примерах. Народ верит только тому,
что видит сам или думает видеть перед собою: если нет чудес, то необходим
пример. Писемскому казалось, что без сильных "нравственных авторитетов"
народ не расстанется ни с одним из тех свойств, которые получил в период
рабства и чиновничьих притеснений, а только приноровится к новым учреждениям
и в их рамках разовьет еще с большей энергией дурное нравственное
наследство, полученное им от прошлого". Писемский не знал" откуда придут
люди, которые внесут в народную среду необходимый и желанный для нее
нравственный авторитет. В одном он был, по-видимому, уверен, что это не
будут чиновники: слишком хорошо знал он эту среду, глубоко крепостническую в
корне, где надо угодливую" где надо высокомерную, чтобы думать, что из нее
выйдут люди, в которых народ будет видеть нравственные примеры.
Я думаю, что Писемский скорее всего возлагал в этом отношении надежды
на духовенство. По крайней мере, в "Горькой судьбине", когда Анания травят
со всех сторон и дома, и в барских горницах, и среди дворни, он идет за
советом к священнику: и это батюшка советует ему, вероятно, цитируя текст
"отойди от зла и сотвори благо" {16}, увезти Лизавету во что бы то ни стало
подальше от барина.
Священнику же поручает Ананий Яковлев передать все, что он имеет. Этот
высший в его жизни авторитет должен решить вопрос, поминать ли на кровные
деньги убийцы его жертву или отдать их осиротелой семье. Выше личных
симпатий и соображений ставит Ананий решающее слово своего духовного
пастыря, хотя это, может быть, такой же бедный земледелец, как его сельчане,
и видел на свете даже меньше его.
Я назвал "Горькую судьбину" социальной драмой не потому, конечно, чтобы
в ней трактовались социальные проблемы, или вставали перед зрителем жгучие,
социальные конфликты, или рисовались перспективы будущего социального
движения, или, наконец, развертывались причудливые сны мечтателей. Термин
"социальный" приложим к "Горькой судьбине" по существу, потому что ее драмы,
ярко вспыхивающие и уже законченные, стертые или заглушенные, все развились
не на почве личных свойств, не на почве сложной душевной жизни, не из
столкновения одной воли другой, не из рокового развития страсти, гордо
идущей против силы вещей, а на почве сложного и глубоко лежащего жизненного
уклада, который своеобразно искалечил, обезличил и придавил ряд человеческих
существований.
Ни на ком так ярко, конечно, не сказалось крепостное право, не только
как право, а как давний порядок жизни, как привычка мыслить и чувствовать в
известных формах, как на молодом любовнике Лизаветы. Это человек выдающийся
в своей среде; конечно, он не из той группы дворянства, откуда выходили
Милютины и Аксаковы {17}, но все же это человек свежий, живой, по-своему
даже смелый. Он держит себя независимо среди дворян и ругает губернатору его
чиновников; присланного на следствие Шпрингеля он даже принимать не велел. В
жизнерадостном предводителе сквозь его сословные рацеи Чеглов без труда
видит Скотинина; его коснулись и "права человека" {18}, и жорж-сандовские
героини, и вовсе не как фразер из моды или фрондерства Чеглов высказывает
благородные суждения в разговоре с зятем, с Лизаветой, Ананием и бурмистром.
Он переживает самую настоящую драму и, очень может быть, что за порогом
четвертого действия трагедии сопьется с круга или помрет от чахотки. Любит
ли он Лизавету? Конечно, меньше, чем она его, по самому свойству его натуры,
вероятно, даже не столько любит, сколько позволяет себя любить, но, во
всяком случае, раз она ему дала ребенка, он считает себя обязанным спасать
ее от тирана мужа. Что за ужас, что за противоественность весь этот,
по-видимому, банальный роман барина с крестьянкой! Было бы, может быть,
лучше для обеих сторон, если бы этот барский каприз был действительно делом
грубого плантаторского насилия, но в разговоре с Ананием Чеглов прямо
говорит, что тут не было ничего подобного. "Тут, видит бог, не только что
тени какого-нибудь насилия, за которое я бы убил себя, но даже простой
хитрости не было употреблено, а все было делом одной только любви, будь твоя
жена барыня, крестьянка, купчиха, герцогиня - все равно..." Но ведь дело в
том, что Чеглов говорит это самое своему крепостному мужику, который принес
ему оброк.