подхода к бытию. Герцен с мучительной болью переживал несовпадение этих двух «установок», но не менее
остро переживал он и их глубочайшую неразрывность. Конечно, это есть лишь выражение того, что Герцен
всю жизнь по существу был религиозным мыслителем , ибо для религиозной установки (и только для нее) и
характерна внутренняя неотделимость теоретического и аксиологического момента в понимании бытия.
Потому-то и надо в изучении Герцена и реконструкции его идей исходить из анализа его религиозного
сознания и религиозных идей.
В одном письме к своей невесте Герцен пишет: «До 1834 года у меня не было религиозных идей; в этот год, с
которого начинается другая эпоха моей жизни, явилась мысль о Боге; что-то неполон, недостаточен стал мне
казаться мир». Мы имеем, однако, достаточные свидетельства того, что Герцен и до этого мыслил
религиозно. В письме Огареву (19.VI. 1933) Герцен, увлекавшийся Сен-Симоном и его мыслями о «новом
христианстве», писал: «Мы чувствуем, что мир ждет обновления..., надо другие основания положить
обществам Европы». В том же письме находим и комментарии к этим словам: «Возьмем чистое основание
христианства, – как оно изящно и высоко, но посмотри на последователей его – мистицизм темный и
мрачный». Из этих строк ясно, что Герцен недоверчиво относился к церковному христианству, – и,
действительно, за исключением периода перед свадьбой, реальной близости к Церкви у Герцена никогда не
было. Его увлекали христианские темы, он в сущности ими только и жил все время, как мы будем много раз
убеждаться в этом; но так называемое «историческое христианство» (Церковь) его отталкивало. Любя
Евангелие, Герцен в то же время, несомненно еще в ранней юности, впитывал в себя духовное наследие XVIII
и начала XIX веков с их романтической религиозностью, в которой евангельские идеи сплетались с
оккультизмом, мистицизмом (от С. Мартена) и «внутренним» христианством, – что мы уже достаточно видели
выше у русских масонов и мистиков XVIII и начала XIX веков. Когда Герцен попал в ссылку, он испытал сильное
влияние экзальтированной Захарьиной (невесты) и знаменитого Витберга (автора проекта храма Христа
Спасителя в Москве), в свое время входившего в Лабзинский кружок. От Сен-Симона Герцен заимствовал
идею «нового зона» («обновление мира»), а от
274 XIX ВЕК
мистиков заимствовал истолкование этого «нового зона». Из Вятки Герцен писал друзьям о присылке ему
сочинений Сведенборга, Парацельса, Эккартсгаузена. Герцен становится в это время защитником
принципиального дуализма; в письме от 27. IV. 1836 года он пишет: «Теперь меня чрезвычайно занимает
религиозная мысль – падение Люцифера, как огромная аллегория, и я дошел до весьма важных результатов».
Через несколько месяцев (письмо друзьям 22.IX.1836 года) Герцен запальчиво пишет: «Все теории о
человечестве – вздор. Человечество есть падший ангел... (отсюда) в нас два противоположных течения,
которые губят, отравляют нас своей борьбой – эгоизм, ...мрак – прямое наследие Люцифера, и любовь, свет,
расширение – прямое наследие Бога». Герцен думает, что «Откровение высказало это нам», – тогда как в
действительности это есть прямое выражение мистической антропологии, расцветшей в Европе в XVIII веке.
Человек, как «бывший ангел», томится на земле: «Ангелу не хочется быть человеком». «Тело в смысле
материальном, эгоизм в смысле духовном – вот орудие, которым действует Люцифер против воплощенного
Слова». Несколько позже пишет Герцен: «Мне жаль падшего брата, я вижу на челе его не совсем стертую
печать красоты Люцифера... Как хорош был Люцифер до своего падения». Весь космос светится для Герцена
тем же двойным светом: «Посмотри на эти горы, утесы, разбросанные камни, – пишет он Н.А. Захарьиной,—
это изнеможденное тело непокорного сына, – но вот отовсюду ко взору Отца стремится жизнь, – деревья, мох
и это усилие жизни, кончающееся цветком, – в цветах уже стерта печать отчаяния (!), в них радость бытия. И
между взором Отца и трупом сына есть мысль и чувство, облеченные... в плоть падшего ангела – человека.
Ему дано узнать изящное вселенной, он умеет радоваться небом, морем, взглядом подруги, и он не должен
прежде уйти с земли, пока не постигнет бее изящное в ней». В выделенных нами словах легко усмотреть, что
это истолкование – в духе мистических течений XVIII века (о «восстановлении первозданного бытия») и
шеллингианского эстетического идеализма. «Очищая любовно душу, прижимая к груди всю вселенную, мы