14
говорил, я уже не слышал. Смутно помню, как чьи-то руки подняли меня, блатные на нарах
расступились и дали мне место. Я очнулся только через сутки. Друг мой склонился надо мной:
«Политик, мы уже второй день двери разносим, но врача не дозвались. Приходил корпусной,
грозил расправой за политический бунт». Я медленно приходил в себя. Моими соседями по
нарам оказались блатные из Нижнего Тагила. За пахана у них шел крепыш примерно моего
возраста. Вопреки блатным законам, его не называли по кличке, а обращались к нему по имени,
«Вовчик», «Володя». Он обратился ко мне: «Слышь, парень, ты что и вправду – политик, да
еще поэт? Или нам землячок твой лапши на уши навешал? Пойми ты, – переходя на полутон,
добавил он, – своего блатного с нар согнали, чтоб тебя положить, сам понимаешь,
подтверждения нужны. Здесь люди места на нарах по три месяца ждут». Я порылся в кармане
телогрейки и вытащил уже потрепанную копию приговора Московского суда. Вовчик
зачитывал ее вслух. Воцарилась тишина. Далекая от центра мира – Москвы, Свердловская
пересылка ничего понять в приговоре не могла. Вовчик тоже плохо понимал значение слов и
суть дела, но с наслаждением произнес: «Вопреки политике КПСС… Виновным себя не
признал…» Начался всеобщий гвалт, а я снова лишился сознания. Снова колотили в дверь,
вызывая врача. И зачинщика беспорядков, попутчика моего, перевели в холодный карцер.
Больше я его не видел…
Чад махорки и пар из разбитого окна вздымались по стенам камеры, как дым
сожженной земли.
Через несколько дней мне стало лучше. Я читал новым знакомым стихи, и они жадно
записывали в сшитые из туалетной бумаги книжки, ровно ничего не понимая. Днем они пели
романсы, ночью рассказывали о себе, путаясь в собственной фантазии. Вовчик молчал и только
иногда просил прочитать какое-нибудь из стихотворений, особенно понравившееся ему, но
чтобы не терять достоинства пахана, он ничего не записывал. «Вовчик, – спросил я как-то, –
как же ты залетел?» – «Да уж вторая ходка, – нехотя ответил он. – Понимаешь, все подмывало
силу перед другими показать, да и дружки подбивали, так и попал за драку в колонию для
малолеток на перевоспитание, к активу подрастающего поколения, с лозунгами. Бьют в лицо,
если не с той ноги в сортир пошел, говно в рот запихивают, если слово против сказал. Ну да я
не сдавался, все, кажется, мне отбили в теле, но на колени ни разу не поставили. Я парень
сибирский, с меня как с гуся вода. Вышел из колонии и сразу решил на самую тяжелую работу
– в горячий металлургический цех. Надо мной работяги потешались: «Ты хоть и крепок, но хуй
сломишь, мы кровью харкаем за свои 350 рублей, куда уж тебе». А у меня мысль в голову
запала. Пожить хотел так, чтобы вся эта ментовня, которая на воровстве и чекистских
поблажках живет, а пацанов за пять рублей стыренных на три года за Можай загоняет и
калечит, – я хотел, чтобы они руками разводили и слюну пускали, глядя на меня. Много у меня
идей возникло, пока сидел да по больничкам валялся после побоев подрастающей смены,
которая из уголовников сразу в активисты лезла. Ребята у меня были надежные, концы я сразу
нашел, слава обо мне была, что не сломали в малолетке, по всему городу. Верили мне и не
боялись, знали, что не подведу. Но я-то под надзором был: даже если не воруешь, десять раз на
день спросят, на что пьешь. Вот я и пошел на каторжную эту работенку, а по вечерам делами
своими занимался, что мне их социалистическая собственность, все равно партийная сучня
разворовывает. Я простых людей не обижал. Но уж гулял я по банку как следует. Милиция
каждую неделю: на что пьете, а я им справку – 350 советских получаю, хочу пью, хочу нет.
Ребята с завода, конечно, знали, что никаких я не 350, а три тыщи в месяц пропиваю, и все за
меня радели: зачем тебе это надо, завязывай, посадят тебя, такие деньги получаешь, жить да
жить, бабой бы хорошей обзавелся. А я гнусь, как негр, пред этой проклятой плавкой, и в огне
этом мерещится, как бьют меня в зоне, в ленинской комнате активисты, как топчут
надзиратели. Нет, думаю, не задаром я спину гну, хоть год, хоть еще день, но погуляю выше
ихнего. Знаешь, от чего я кайф ловил: сижу, как всегда, в лучшем кабаке со своею компашкой,
а за соседним столиком партийная бесовня заезжего гостя потчует, да глаза на наш стол
таращат, каких деликатесов им ни принесут, у нас вдвое. У них бабье – затруханные
секретарши, а у нас – лучшие девки Нижнего Тагила, стюардессы, танцовщицы, заводские – все
как на подбор. Жуки эти захмелевшие заказывают советские песни – из тех, что по
телевидению крутят, а мы оркестру втрое больше денег кидаем. Лабухам, конечно, боязно – и