спасения, для этого надо было, чтобы его ученики были не только ортодоксальными
последователями его учения, но обладали и иными качествами.
Робеспьер до конца своих дней оставался искренним почитателем таланта Руссо и
считал его истинным наставником революции. Он принимал великого Жан-Жака всего,
целиком: не только «Общественный договор» и другие политические сочинения, но и
«Новую Элоизу», и «Эмиля», и «Исповедь». Он стал убежденным последователем
эгалитаристских концепций Руссо. Его литературный стиль — и читателю в этом нетрудно
убедиться — также носит явственных! отпечаток влияния Руссо162. Проницательный
Пушкин, обладавший поразительным историческим чутьем, сумел заметить и большее. Он
назвал Робеспьера «сентиментальным тигром»163. И в этом парадоксальном определении,
улавливающем нечто противоречивое в облике Робеспьера, метко схвачено: сентиментализм
«тигра» — это то, что было в Робеспьере от Руссо.
Итак, Робеспьер принимал всего Руссо, вплоть до его сентиментализма. Но
историческое величие Робеспьера в том и состояло, что он не остался робким подрадеятелем
автора «Общественного договора». Абстрактные политические гипотезы Руссо Робеспьер
перевел на суровый язык революционного действия. Там, где мысль Руссо в
нерешительности останавливалась, Робеспьер безбоязненно шел дальше. Он проверял
истинность идей своего учителя практикой, и эта жестокая практика давала ему, конечно,
неизмеримо больше, чем книжные советы Жан-Жака. С каждым днем он уходил все дальше
вперед по сравнению с тем, кого продолжал называть своим учителем.
Робеспьер, как, впрочем, и Марат, и Сен-Жгост, и Кутон, как "вся эта плеяда людей
железной закалки — якобинцев, освободил руссоизм от присущей ему созерцательности и
мечтательности. Это были люди дела, великие мастера революционной практики. Не
мечтать, не грезить, не ждать; надо самому ввязываться в самую гущу сечи, разить мечом
направо и налево, увлекать за собою других, идти смело навстречу опасности, рисковать,
дерзать и побеждать.
Якобинцы, и среди них снова первым должен быть назван Робеспьер, освободили
руссоизм и от его неясно-сумеречной, пессимистической окраски. Они видели перед собой
не заход солнца, не закат, а зарю, пробуждение нового дня, утро, озаренное яркими лучами
восходящего солнца.
У Робеспьера не было той грубой жадности к жизни, того необузданного кипения
страстей, которые были так присущи мощной натуре Дантона. Он был строже и
сосредоточеннее своих товарищей якобинцев.
В литературе существует версия, согласно которой при посещении юным Робеспьером
в 1778 году Эрме-нонвиля, где в последние дни жизни уединился «одинокий мечтатель», на
Руссо в беседе с этим молодым студентом Сорбонны наибольшее впечатление произвели не
исключительная начитанность собеседника, не поразившее его знание, порою наизусть,
сочинений Жан-Жака, в том числе и тех, которые он сам давно забыл, а нечто иное: твердый,
непроницаемый, как бы стальной взгляд его чуть прищуренных глаз.
Трудно сказать, насколько верна эта получившая распространение версия; во всяком
случае в ней нет ничего неправдоподобного. О внушавшем ужас людям с нечистой совестью
прищуре неумолимых, стальных глаз Максимилиана писалось нередко.
Стальным, бестрепетным взглядом Максимилиан Робеспьер смотрел на
приближавшихся врагов, на подстерегавшие его со всех сторон неисчислимые опасности:
обходные маневры, подкопы, то здесь, то там расставленные западни. Он все видел, все
замечал, ничто не ускользало от его казавшегося неподвижным, окаменевшим, но
пристального взгляда, и бесстрастность его непроницаемого лица скрывала мысли и чувства,
его волновавшие.
Но и для Робеспьера жизнь начиналась с утра. Воспитанный на литературе XVIII
столетия, он был также романтиком, и его романтизм питался реминисценциями античности.
Но он, как и его сверстники якобинцы, был чужд созерцательной мечтательности. Мир
открывался для него не в своих красотах — он завоевывался в боях. Якобинцы прошли