93
6.20. Зураб Соткилава написал мне на премьерной программке «Отелло»: «Саша, прошу
тебя, береги свой голос!» Какое там «береги»: мое «браво!» пробивало стены театра насквозь, его
было слышно на «Плешке». Я и сейчас, когда забываюсь, не щажу свои бедные, давным-давно
порванные связки. Например, вчера. …Если остановят гаишники, придется объясняться либо на
пальцах, либо интимным шепотом.
12.00. Не думал, что меня так тряхнет… С 95-го года каждую субботу на старенькой
«семерке» я открываю для себя подмосковные монастыри и храмы. Наверное, это гены: у меня в
роду пять поколений священников. На этот раз был в Бутове. Там есть поле, где в тридцать
седьмом расстреляли и зарыли 230 монахов, каноников, дьяконов. Возле него недавно построена
деревянная церковь во имя святых новомучеников. Моросил дождь, земля была влажной, и у меня
возникло ощущение, что я иду по слезам. Собственная жизнь перестала казаться такой уж
тяжелой.
13.00. Дома сел и сидел, не ощущая ни себя, ни времени.
15.00. Оделся во все черное. Рубашка, свитер, джинсы. У меня много хорошего
французского одеколона, но пользоваться им после Бутова не стал — не то состояние души.
15.30. Киевский рынок — самый дешевый рынок нашего города. Гвоздика — по двенадцать
рублей за штуку. Взял полсотни. Меньше не имеет смысла. Их не будет видно. Цветы, летящие в
финале на сцену, — это тоже элемент действия, и надо, чтобы оно получилось эффектным и
красивым. Букет должен перелететь огромную оркестровую яму и опуститься точно у ног «моего»
Коли Цискаридзе или «моей» Нади Грачевой, а не абы где. Никакая сирень не долетит — она
слишком легкая; никакие гладиолусы не долетят — они сломаются по дороге. А у гвоздики есть и
вес, и прочный стебель. Сегодня мне нужны белые гвоздики. Сегодня Коля танцует Альберта в
«Жизели». И, например, красные гвоздики здесь не годятся. Нельзя Альберту красное. Это
читается как кровь. А Дон Кихоту можно. Там красное — цвет любви.
Каждый цветок я вытащил из ведра сам. Проверил, чтобы ножка была потолще, чтобы не
кривая, чтобы шапка была плотной. Девушки-хохлушки были недовольны. Я же не рассказываю,
для чего беру. Я не хочу, это моя тайна.
18.15. В фойе — обычная суета. Подошли коллеги, попросили поддержать
исполнительницу партии Жизели. Конечно, поддержу, Марианна — хорошая девочка… Сейчас в
театр легче попасть, и поэтому клакеры не воюют, а сотрудничают. Бабушки рассказывали про
клаку времен Павловой, Шаляпина, Собинова… Вот там доходило до драк. Не дай бог кто-то
случайно чихнул. Это все! После спектакля выцарапывали глаза. Служили своим избранникам
истово, как жрецы. И те понимали, берегли своих клакеров, были к ним очень внимательны.
Мне посчастливилось. Я застал последних из старой гвардии. Володя Мабута и Лиля
Девятая Колонна (знаменитых колонн Большого театра, как известно, восемь) были великие
клакеры. Они дышали театром. Они могли сорвать спектакль или поднять до невозможной высоты.
Я видел, как преклонялись перед ними Лиепа, Лепешинская, Васильев. Они понимали, что от них
зависят, и я испытывал гордость за то, что Лиля и Володя играют такую огромную роль.
Если они начинали хамить — это был провал. Есть много способов нахамить. Достаточно
балерине за мгновение до фуэте сказать: «Маша, не надо, не делай этого…» — и она не сможет
нормально станцевать. Некстати кашлянул, засмеялся, завел будильник. А как страшно артисту,
когда он ждет этого весь спектакль! От такого ожидания ломались руки, ноги, голоса, карьеры.
Никто никогда в эти разборки не лез. Во-первых, себе дороже. Во-вторых, все равно все
заканчивалось рукопожатиями. Недели две-три максимум — и артист шел на мировую.
Но наказывать своих кумиров могли только они. Я как-то невпопад хлопнул — и Лиля
гонялась за мной по всему Большому театру. Она была чемпионкой Европы по баскетболу. У нее
были ладони, как ковши экскаватора: в каждой помещались одновременно три бутерброда. Она
могла бы мою голову зашвырнуть на пятый ярус, как мячик. Но я, благодарение судьбе, мастер
спорта по лыжам: я лучше нее бегал… Таких фигур, как Лиля и Володя, теперь нет. Но нет и того
Большого театра.
18.45. В раздевалке партера попросил поставить в воду цветы. Они напитаются влагой, у
них появится лишний вес. И они сохранятся свежими, а не как с могилы.
Над партером дата — 1856 год. Всякий раз, взглянув на нее, я ощущаю дрожь. Театр ни
разу не реставрировался, до всего, что здесь есть, касались мои предки; и, возможно, именно на
этом месте стояла в каком-нибудь 1900 году моя юная бабушка в новеньких сапожках и с
кружевным зонтиком, которые теперь моя семейная реликвия. Когда после летних каникул я вхожу
сюда первого сентября, на открытие сезона, я обязательно дотрагиваюсь до некоторых вещей: до
обивки кресел, до дверей. Они для меня как икона.
18.50. Кстати, в партере никогда не сидели аристократы и богачи. Они сидели в бенуаре.
Большой театр устроен так, что звук сначала достигает царской ложи, затем поднимается наверх,
к последнему ярусу, и только потом оттуда опускается в партер. Его номер — последний. Прежний
бомонд был в курсе этих нюансов.