Эту речь я писал после того, как, приехав в Ташкент, ознакомился с обвинительным заключением по процессу
10–ти. Писал больной, с температурой около 40"С. Закончил поздно вечером 6–го мая. Утром 7–го Зарема
Ильясова (ныне покойница) отпечатала 5 экземпляров. Но убрать не успели. Когда пришли с обыском, все – и
отпечатанное и копирки, лежало на столике у окна. Все, конечно, забрали. Я слышал, как двое, взявших все это,
переговаривались. Один спрашивал у другого: «Все?» И тот отвечал – Да, все. Четыре экземпляра и копирка вся...
тоже четыре... правильно... отпечатано – четыре... копирка – тоже четыре. И отложил все. А я думал: как же
четыре? Отпечатано ведь 5. Да и копирки... как он считает... копирки 4, это на 5 экземпляров. Теперь сообщение
Софьи Васильевны подтвердило, что пятый экземпляр в руки обыскивающих не попал. Уже после перевода в
обычную психушку я узнал, что один экземпляр тогда на обыске у Ильясовых сумел прикарманить Мустафа.
Теперь, радуясь этому обстоятельству, я сказал – чем больше охраны, тем меньше бдительности. Еще Суворов
под Рымником, когда его стали остерегать, указывая на то, что турок 100 тысяч, сказал, вот то–то и хорошо, что
их так много. Чем их больше, тем и беспорядка у них больше. Вот и речь моя проскочила потому, что охрана
слишком плотная. Может и еще что проскочит.
Расстались мы с Софьей Васильевной очень тепло. Я рассчитывал, что через неделю–две я буду ближе к
Москве. Но шли дни, недели, месяцы. Только 11 мая, т.е. через год и 4 дня после ареста тронулся я в путь.
Считал, что еду в Казань. Ехал в «Столыпине» в одиночной камере в сопровождении спецконвоя под
командованием того же майора Малышева, который возил меня и в институт Сербского, и обратно. Бывшие в его
распоряжении 4 солдата по очереди дежурили у моего купе, нахлесткой на конвой вагона. Я так соскучился по
природе, что всю дорогу, все светлое время стоял у двери своего купе и смотрел через нее и коридорное окно на
пески, поселки и мусульманские кладбища, тоже выглядевшие, как мертвые поселки. Я был столь важный
«сумасшедший», что меня не только сопровождали спецконвоем, но еще и проверку в пути устраивали – дважды
в сутки. Причем, как их уж там инструктировали, поверяющих, но выполняли они эту обязанность с чувством
важности исполняемого долга. Некоторые для проверки заходили в купе, другие проверяли через двери.
Большинство делали это с таинственным видом. В Оренбург мы прибыли, когда уже стемнело. В вагон вошел
пожилой капитан КГБ. Подошел к двери моего купе вместе с майором Малышевым. Приник к решетке и поманил
меня пальцем. Я подошел. Он через решетку прошептал: «Фамилия?» Я сделал ему знак подставить к решетке
ухо. Он послушно подставил, и я прошептал прямо в ухо: «Я не знаю. Вон майор, он все знает». Капитан сначала
растерялся, потом начал уговаривать, чтоб я сказал фамилию, но я отошел от двери, сел на скамейку и перестал
обращать на него внимание.
На Казань наш поезд не пошел. Прибыл в Куйбышев. Там меня выгрузили. Надо было ждать другого поезда. И
тюрьму почему–то не повезли. Поместили в КПЗ областного управления милиции. Очень светлая и чистая
камера, но вместо кроватей сплошные во всю камеру полати. Мы прибыли после обеда, но меня накормили
простым, но сытым обедом из одного блюда (густой вермишелевый суп с мясом). После обеда пришел начальник
милиции и извинился за то, что они не могут меня кормить три раза, т.к. в КПЗ одноразовое питание. Я
извинения не принял, сказал: «Меня Ваши порядки не касаются. Мне положено 3–х разовое питание». Часа через
полтора прибыл начальник областного КГБ. Он извинился за то, что поместили в КПЗ. В тюрьме у них нет
подходящей больничной камеры. «Здесь комната хорошая. Неудобство – одноразовое питание, но этот вопрос мы
разрешим. Вот мой адъютант. Он будет доставлять Вам завтрак, обед и ужин».
Должен отдать должное: в мае 1970 г. в столовой Куйбышевского КГБ был отличный повар. Питание мне
поставлялось разнообразное и вкусное. Особенно хороша была жареная картошка. Но даже макаронно–
вермишельные блюда, которые я всю жизнь терпеть не мог, здесь так готовили, что я все съедал с величайшим
удовольствием и пальчики облизывал. Четверо суток в Куйбышеве были санаторными. По поведению
начальства, ГБешного и милицейского, заключаю, что отношении меня есть какие–то указания сверху.
На четвертые сутки поздним вечером тронулись дальше. Без труда определил – идем на Москву. Малышев
«темнит», всю дорогу уверял, что едем в Казань. Куда же мы? Вероятно, жене удалось переадресовать меня на
Ленинград. Ну что ж, это лучше. В Москве поместили в Бутырки. И здесь прожили четверо суток. На пятые
повезли. Куда же?
Ага. Белорусский вокзал. Значит Черняховск. Но это же дальше Казани. После узнал. Жена просила Петра
Михайловича в Ленинград, но он сказал: «Не могу. Определение суда – Казань. Вообще–то не принято, чтобы
суд указывал куда, но коль указал, никто отменить не может». Но вот кто–то более важный, чем суд, направил в
Черняховск.
О днях моего пребывания в Москве, в Бутырках, жена знала. Снова предупредили неизвестные друзья. Из тех,
коим известно, когда и где я нахожусь. Жена попросила дать свидание. Сначала сделали удивленное лицо:
«Откуда вы взяли, что он в Москве?» Но когда поняли, что она знает, пообещали, но начали тянуть. И тянули,
пока и не отправили в Черняховск. И вот я в пути. Едем в главный город Восточной Пруссии Инстербург (ныне
Черняховск). В нем имелась прекрасная каторжная тюрьма. Немцев выселили, тюрьма осталась. У нас своих
мало. Приспособили к делу и эту. Получалась из каторжной тюрьмы прекрасная специальная психиатрическая
больница. В нее я и прибыл 28 мая 1970 года. Снова началась моя жизнь в царстве КГБизованных психиатров.
И вот сижу я над чистым листом бумаги, а мысли мои в том времени. Прошло больше года, как я в
заключении. Год в подвалах КГБ. Тюрьма, как тюрьма – обычный советский пыточный застенок. Но вот теперь я
у врат «больницы» – психиатрической, специальной – и на меня заполняют историю болезни. Здесь меня