попытка оставить это место за ним, разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое
время полежали молча. Потом кто–то из нас что–то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали
лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на край печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр
Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по–видимому, замерзли ноги, и он поднялся, одел бахилы. Начало
рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к
кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать.
Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался
прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий,
неподвижный. Такого чудесного утра, чисто русской природы невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часу. И
так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто–то (кажется я – люблю, грешник, поесть)
вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль,
растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя
бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые,
удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую–то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли
к автобусу.
И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно
могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти
Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг
становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами
бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но
помню, как я уже говорил, по–своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем.
Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг; и кажется теперь уже неоплатный.
Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: «Петр Григорьевич, Ваш долг перед
людьми и Богом написать историю последней войны». Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно
эта война. Александр Исаевич, по–видимому, что–то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его
потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я сказал и причину. «Этой работе, –
сказал я, – надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть
неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в «башне из слоновой
кости», когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху.»
– Надо, Петр Григорьевич, – настаивал Солженицын,– надо дегероизировать войну, показать истинную
сущность ее. – Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: – Я не вижу другого человека,
который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в
защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно
говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был
арестован, затем более 5 лет в психушке. При аресте все военно–исторические записи изъяты. В психушке по
военной истории ничего читать не дозволяли. Очевидно и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали:
«Этим (военной историей – П.Г.) ему как раз и не надо заниматься». Но не буду оправдываться. Наверно можно
было решительнее оторваться от текучки и кое–что написать о войне.
Разговор о моем долге, в ту встречу, шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского
клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет – писать. Этот клуб – старое здание, видимо, помещичий дом с
колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались и я вскочил в машину. Тут же она отошла.
Было 5 часов вечера. Прошло 15,5 часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел
человека, который за 15 часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел
вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти – в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн
старого дома.
Возвращался я из Рязани, переполненный чувствами. Подстать настроению и обстановка сложилась. Автобус
прибыл как раз к отходу поезда «люкс», оборудованного мягкими креслами самолетного типа. Весь сверкающий
огнями поезд выглядел празднично и создавал праздничное настроение у пассажиров. Билеты, правда, здесь
вдвое дороже, чем на пригородных, но зато скорость, тепло, свет. А деньги у меня, спасибо таксисту, были. Когда
я вернулся домой, жена сказала: «Ну и наделал же ты шороху. «Топтуны» сбились с ног, тебя разыскивая.
Телефон «оборвали». Да вот они звонят. Наверно тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку,
я сама». Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: «Петра Григорьевича!» ответила – Пришел, пришел!
И за что вам только деньги платят. Столько вас молодых лоботрясов и за одним стариком не уследили. – Тот на
другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что
слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено – моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися
выборами, или подготовкой моего ареста. Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски
и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие –
гласность. Ко дню выборов – 16 марта 1969 года – я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты
«Известия» и «Московская правда», а следовательно в «самиздат» и через него за границу. В письме говорилось:
«Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.