Сходные требования к произведению выдвигают, со ссылками на античных мыслителей, теоретики классицизма. Вероятно, самый зна-
менитый манифест этого литературного направления — «Поэтическое искусство» Н. Буало есть, по признанию автора, пересказ Горация, его «Науки
поэзии». Конечно, это пересказ вольный, пересказ-интерпретация: обращение к авторитету древних сочеталось с обновлением литературных норм. И
все же в этих нормах и в самих текстах обеих «поэтик» много сходного. Так, в строках Буало: Поэт обдуманно все должен разместить, Начало и конец в
поток единый слить И, подчинив слова своей бесспорной власти, Искусно сочетать разрозненные части — узнаются советы Горация:
Сила и прелесть порядка, я думаю, в том, чтоб писатель, Знал, что где именно должно сказать, а все прочее — после, Где что идет; чтоб
поэмы творец знал, что взять, что откинуть. Только чтоб был он не щедр на слова, но и скуп, и разборчив .
Эта перекличка неудивительна: установка на «подражание» образцам, традиционшизмтосподсгвуетв эстетике классицизма Интереснее
другое: подобными критериями оценки произведений руководствуются и оппоненты Буало, подтачивавшие своими рассуждениями основы
традиционалистской доктрины, доказывавшие, как Шарль Перро в стихотворном трактате «Век Людовика Великого», превосходство века Людовика
XIV над веком Августа во всех областях науки и искусства, включая поэзию. В споре «о древних и новых» его инициатор Ш. Перро подверг
придирчивому анализу поэмы самого Гомера, непререкаемого авторитета для Буало («Должно быть, потому так любим мы Гомера,/Что пояс красоты
ему дала Венера./В его творениях сокрыт бесценный клад:/Они для всех веков как бы родник услад»
2
). Ш. Перро, выступивший в роли нового Зоила,
находит в «Илиаде» и «Одиссее» многие недостатки, прежде всего отсутствие художественного единства: слабую связь между отдельными песнями
(«книгами») поэм, избыточность деталей, слишком длинные сравнения, которые он иронически называет «длиннохвостыми». В диалоге «Параллель
между древними и новыми» аргументом в пользу версии о коллективном авторстве «Илиады» (впервые высказанной аббатом Ф. д'Обиньяком в 1664
г.)
3
служит заключение, что поэма «совершенно лишена той прекрасной стройности, которую ей приписывают»
4
. А прославленные сравнения Гомера
порицаются и даже пародируются за то, что отвлекают от предмета описания, за неоднородность «цвета шлейфа» и «платья» (т. е. детали и образа в
целом). Вот одно из сравнений, пародирующих гомеровский стиль: «Цвет лица моей пастушки походит на цветы, что растут на лугу, где пасутся
тучные коровы, дающие белое молоко, из которого делают превосходные сыры»
5
. Полемический фон этой критики —«Поэтическое искусство» Буало,
не находившего у Гомера никаких длиннот:
Нельзя событьями перегружать сюжет:
Когда Ахилла гаев Гомером был воспет,
Заполнил этот гаев великук» поэму.
Порой излишество лишь обедняет тему. <...>
Одушевление в его стихах живет,
И мы не сыщем в них назойливых длиннот .
Столь различные оценки одних и тех же текстов отражают столкновение «старых» и «новых» литературных норм, разных эстетических
«вкусов». Однако, как видим, в самом требовании художественного единства произведения, согласованности всех его элементов и почитатели, и
хулители Гомера сходятся. Это требование сохраняется, постоянно обновляясь в своем конкретном содержании, в системе рассуждений эстетиков, в
боевом арсенале литературных критиков и после того, как диктатура восходящих к Аристотелю правил была поколеблена, а потом, с утверждением
новой—романтической — эстетики, решительно отвергнута. Для А. Баумгартена, выступившего в 1750-е годы с обоснованием новой науки эстетики
(науки о совершенстве чувственного познания, проявляющемся прежде всего в искусстве), «в основе художественного творчества лежит единство
многообразия, которое и есть совершенство мира (perfectio mutidi)»
2
. Произведение искусства — аналог природы для И. Канта. Оно кажется природой,
хотя сделано человеком (правда, не любым человеком, но гением, т. е. обладающим врожденной способностью творить подобно природе, а не путем
выучки, следования произвольным правилам). Целостность феноменов как бы повторяется в целостности художественных образов. «Прекрасное
искусство есть такое искусство, которое одновременно представляется нам природой»,
3
—важнейший тезис Канта и романтической эстетики в целом.
Хотя подобная мысль высказывалась еще античными авторами (ср. «Искусство до тех пор совершенно, пока оно кажется природой; и
наоборот, природа преуспевает наилучшим образом, пока в ней заключено скрытое от взоров искусство»
4
), в эпоху романтизма она обрела новое
звучание.
Глубокое обоснование единства литературного произведения как критерия его эстетического совершенства дано в «Эстетике» Гегеля. В
системе его идеалистической философии прекрасное в искусстве «выше» прекрасного в природе, поскольку в искусстве нет (не должно быть!)
случайных, не связанных с целым деталей; суть художественного творчества и состоит в процессе «очищения» явления от черт, не раскрывающих его
сущность, в создании формы, соответствующей содержанию. Гегель пишет: «Возвращая к гармонии со своим истинным понятием все то, что в прочих
формах существования было искажено случайными и внешними особенностями, искусство освобождает явление от не соответствующих этому
истинному понятию черт и создает идеал лишь посредством такого очищения»
1
. Теория очищения, или идеализации в искусстве стимулировала
творческую фантазию художника, пересоздающего явления действительности: «Подобно тому как на поверхности человеческого тела, в
противоположность телу животного, везде обнаруживается пульсирующее сердце, так и об искусстве можно утверждать, что оно выявляет дух и
превращает любой образ во всех точках его видимой поверхности в глаз, образующий вместилище души»; «Одно дело передать лицо спокойно
сидящего перед портретистом человека в тех поверхностных и внешних чертах, которые представляются именно в данный момент, и совершенно
другое дело изобразить его истинные черты, выражающие саму душу данного человека»
2
. В этих суждениях самое неясное, априорно определяемое (во
всяком случае, с материалистической точки зрения) — «истинное понятие», «истинные черты», «душа данного человека» (и далее: «субстанциальное»,
а не произвольно-субъективное, содержание искусства, на котором настаивал философ). Учение же о творческой природе искусства: не столько
подражания (мимесис) действительности, сколько ее пересоздания, стало общим достоянием посттрадиционалистской эстетики и литературной
критики, программ новых литературных направлений (включая реализм). Когда впоследствии, в 1855 г., Н.Г. Чернышевский выступил с ревизией
«эстетических отношений искусства к действительности» в их гегелевском понимании, он своей апологией прекрасного в жизни атаковал прежде всего
исходный идеалистический принцип Гегеля и его популяризатора Ф.-Т. Фишера, идею эстетического «примирения» с далекой от идеала, «неразумной»
Действительностью. Однако и по Чернышевскому участие фантазии в создании художественного произведения необходимо для раскрытия той или
иной «стороны жизни». Вымысел неизбежен, даже если в основу рассказа положено известное поэту событие: как иначе восполнить пробелы памяти,
«отделить избранное нами событие от других происшествий и от ненужных эпизодов» и т. п.? Чернышевский подчеркивает, что «круг деятельности
творческих сил поэта очень мало стесняется нашими понятиями о сущности искусства»
1
. Можно добавить: выдвинутые им, помимо «воспроизведения
жизни», две задачи искусства, в особенности поэзии: «объяснение» явлений жизни и вынесение о них «приговора»
2
, если их осуществлять не
публицистическим путем, а на языке образов, требуют от автора ясных для читателя художественных решений и, следовательно, продуманного
пересоздания «сырой» действительности.
Критерий художественного единства объединял в XIX в. критиков самых разных направлений. Так, высоко оценивая первые произведения Л.
Толстого, Чернышевский насмешливо заметил: «Мы где-то читали недоумения ошосительно того, почему в «Детстве» и «Отрочестве» нет на первом
плане какой-нибудь прекрасной девушки лет восемнадцати или двадцати, которая бы страстно влюблялась в какого-нибудь также прекрасного юношу
<...> Удивительные понятия о художественности! Да ведь автор хотел изобразить детский и отроческий возраст, а не картину пылкой страсти, и разве
вы не чувствуете, что если б он ввел в свой рассказ эти фигуры и этот патетизм, дети, на которых он хотел обратить ваше внимание, были бы
заслонены, их милые чувства перестали бы занимать вас, когда в рассказе явилась бы страстная любовь,—словом, разве вы не чувствуете, что единство
рассказа было бы разрушено, что идея автора погибла бы, что условия художественности были бы оскорблены?»
3
Очень далекий от Чернышевского по своим воззрениям, в том числе эстетическим, К.Н. Леонтьев оценивает в 1890 г. романы Л. Толстого,
исходя из того же общего принципа: «...все случайное и все излишнее, к делу главному не относящееся,— вековые правила эстетики велят
отбрасывать»
4
. При этом психологическая детализация в романах как бы вызывает критика на «соревнование»: его анализ тоже детален. Эпизоды,
подробности произведения образуют у Леонтьева некую градацию —по степени их «органической связи с дальнейшим действием»
5
. Так, сравнивая в
«Анне Карениной» описание дремоты, засыпания героини в вагоне (ч. 1, гл. XXIX) со снами Вронского (ч. 4, гл. II) и Анны (ч. 4, гл. III), когда они оба
видят страшного мужика, говорившего по-французски, Леонтьев приходит к выводу. «Схожие сны Анны и Вронского, по-моему, есть <...> высшая
степень психического анализа <...> Засыпание Анны в вагоне — низшая. <...> Дремоту Анны без ущерба и красоте, и связи с дальнейшим действием
можно было выпустить; выбросить же эти два схожие сна из романа — значило бы не только лишить его одного из лучших его поэтических украшений,
но и грубым образом нарушить поразительно тесную психическую связь между прошедшим и будущим героини. Вспомним: рабочий, раздавленный
машиной при первой встрече Анны и Вронского; Вронский видит его обезображенный труп, Анна слышит о нем. Они видят позднее в Петербурге
сходные сны. Через столько-то времени Анна ложится на рельсы и гибнет; почти в последнюю минуту она видит рабочего и т. д. Вот эта глубина и
верность гениальные. Ни избытка, ни праздного, так сказать, описательства тут нет»
1
. Можно не согласиться с предложенной градацией, но
придирчивость Леонтьева, право же, лучше, чем взгляд на произведение «в общем и целом».
Итак, художественное единство, согласованность целого и частей в произведении относятся к «вековым правилам эстетики», это одна из