Назад
логаэдический стих которого усиливает синтаксический параллелизм, нет ни одного подлежащего и сказуемого на целых три строфы: перед цезурой
стоят обстоятельства и дополнения, после цезуры — определения. Однако отсутствие глагольных сказумых не только не лишает стихотворение
внутренней динамичности, но наоборот, всячески ее подчеркивает: на месте одного пропущенного глагола оказываются целых четыре тире,
подчеркивающие стремительность и неуклонность движения женских сапожков вослед мужскому плащу. Со своей стороны, отсутствие подлежащих
создает обобщенный образ: я, ты, она — за ним(и) идем и идем.
К области поэтического синтаксиса относятся также отступления от стандартных языковых норм, выражающиеся в отсутствии грамма-
тической связи или в ее нарушении (солецизм): «Мне совестно, как честный офицер» (А. Грибоедов. «Горе от ума»); «Дрожа, я затыкал ушей,/Когда
слыхал ночных мышей» (С. Николаев. «Рассказ ветерана») и т. п. Деформация общеязыкового синтаксиса может выражаться в таких фигурах, как
эллипсис (т. е. пропуск подразумеваемого слова или нескольких слов: «Ужель и люди веселятся?/Ужель не их — их не страшит?»), анаколуф (т. е.
синтаксическое рассогласование членов: «Кто имя новое узнает,/Нося печати, воскресает (вместо воскреснет. М. Ш.)/Мироточивою главой»),
силлепс (т. е. синтаксическое выравнивание неоднородных членов: «Не жди из гроба воскресенья,/В грязи валяясь вещества,/Алкая в ней увеселенья/И
отчужденный божества»), эналлага (т. е. употребление одной грамматической категории вместо другой: «Уснувший воспрянешь творец» = «уснув,
воспрянешь творцом») и др. (все примеры из «Одичалого» и «Тюремной песни» Г. Батенькова; ср. выше анаколуфы у Мандельштама). Особый случай
солецизма — это опущение предлогов, как в стихах Д. Бурлюка или Маяковского: он раз чуме приблизился троном; трудом поворачивая шею бычью;
склонилась руке; окну лечу и др. (при желании эти примеры можно истолковать и как эллипсис, и как анаколуф)
2
. Совершенно особую категорию
случаев составляют нарушения нормального порядка слов, т. е. инверсии, не мотивированные актуальным членением предложения. Иногда
поэтический порядок оказывается столь свободным, что затемняет смысл предложения: <«...> Его тоскующие кости,/И смертью — чуждой сей
земли/Не успокоенные гости», т. е. «гости сей чуждой земли, не успокоенные и смертью» (А. Пушкин. «Цыганы»); <«...> А руин его потомок/Языка не
разгадал», т. е. «потомок не разгадал языка его руин» (Е. Баратынский. «Предрассудок! он обломок...»).
Поэтическая морфология — это все виды нарушения стандартного словоизменения. Таково, во-первых, изменение неизменяемых слов — «В
общем,/у Муссолини/вид шимпанзы» (В.Маяковский. «Муссолини») — и, во-вторых, переход слова в другой грамматический разряд: 1) перемена рода:
«усастый нянь» (В. Маяковский. «Хорошо!»); 2) перемена склонения: «Не трогал пальцем я и вошь,/Когда она ползла под кожъ» (С. Николаев. «Рассказ
ветерана»); 3) единственное число у существительных pluralia tantum и множественное число у существительных singularia tantum: «Засучили
рукав,/оголили руку/и хвать/кто за шиворот,/а кто за брюку» (В. Маяковский, «На учет каждая мелочишка»); 4) смена разряда прилагательных (переход
относительных прилагательных в качественные): «Весенний день горяч и золот» . Северянин. «Весенний день»); 5) возвратность невозвратных
глаголов и наоборот: <„.> «на нее/раскаленную тушу вскарабкал/новый голодный день» (В. Маяковский. «Война и мир»); 6) переходность
непереходных глаголов и наоборот: <«...> Юношу — славьте,/Юношу — плачьте...» (М. Цветаева. «Георгий»); 7) настоящее время у глаголов
совершенного вида и простое будущее у глаголов несовершенного вида: <«...> Вздыму себя, потом опять скакну <...»> (Н. Заболоцкий, «Безумный
волк») и многое другое
1
. Кроме того, поэтическая морфология допускает просторечное, диалектное и архаическое словоизменение: <«...> Я есмь
конечно есъ и Ты!» (Державин в оде «Бог» употребляет формы 1 и 2 л. глагола быть, утраченные литературным языком).
Наряду с поэтическим формотворчеством встречается поэтическое словотворчество. Если оно осуществляется в точном соответствии с
общеязыковыми словообразовательными моделями, его следует относить исключительно к области поэтической лексикологии, где оно должно
изучаться как явление неологии. Но если словотворчество писателя приводит в действие модели, малопродуктивные или вовсе непродуктивные за
пределами художественной литературы, тогда мы имеем дело с поэтическим словообразованием. Наиболее радикальным изобретателем
окказиональных способов словопроизводства, незнакомых стандартному языку, был, несомненно, Хлебников, расширявший свой поэтический словарь,
например, за счет «скорнения» согласных (по аналогии со склонением и спряжением): творяне<-дворяне, могатыры-богатырь, можар<-пожар,
могач<г-богач и т. д.' В результате хлебниковский язык обрастал новонайден-ными суффиксами, префиксами и даже корнями: ср. суффикс -еден (во-
ждебен, единебен, княжебен, звучебен etc. молебен), префикс су- (сувы-рей 'север', сулоб 'надбровная часть лба' etc., образованные по аналогии со
словами сумрак, сугроб, суглинок и прочими
2
). Тогда как большинство неологизмов Маяковского строится из готовых, легко вычленяемых морфем, у
Хлебникова смехачи и гордешницы — это ранний этап сло-воновшества, от которого он ушел к неологизмам типа резьмо и мнестр
г
.
Основополагающий принцип хлебниковского слова — множественность его потенциальных членений на «значимые» сегменты (поиски их значения
были особой заботой поэта): мог-о-гур, мо-го-гур (ср. мо-гровый<-ба-гровый), м-о-г-о-гур (ср. м-огатый*-б-огатый & мо-г-ебен*-мо-л-ебен), м-о-г-о-г-
ур (бедо-г-ур<-бедо-к-ур) и т. д.
4
Такие слова хотят быть текстами и боятся превратиться в неразложимые знаки.
Едва ли не наиболее заметные и постоянные отличия поэтического языка от языка официального быта сосредоточены в области лексики:
произведение любого жанра может органически включать в себя находящиеся вне сферы общеупотребительного словаря славянизмы и историзмы,
архаизмы и неологизмы, окказионализмы и варваризмы, профессионализмы, арготизмы, диалектизмы, просторечие, сленг, а также брань и мат
5
. Эти
отличия настолько очевидны и широко распространены, что иллюстрировать их специальными примерами здесь нет никакой необходимости.
Не считая творческих отступлений от норм литературного языка, поэты нередко пользуются своим правом на случайную, непреднамеренную
ошибку: <«...> Без грамматической ошибки/Я русской речи не люблю» (А. Пушкин. «Евгений Онегин»). Хлебников считал опечатку еще одним
способом словопроизводства: «рожденная несознанной волей наборщика», она «может быть приветствуема как желанная помощь художнику. Слово
цветы позволяет построить мветы, сильное неожиданностью» («Наша основа»)'. Д. Хармс вслед за Достоевским и Крученых настаивал на свободе
писателя от орфографических и пунктуационных «оков»: «На замечание: "Вы написали с ошибкой". Ответствуй: "Так всегда выглядит в моём
написании"»
2
. Разумеется, поэтические ошибки не ограничиваются правописанием — они время от времени появляются на всех уровнях языка:
синтаксическом, морфологическом, фонетическом (погрешности против орфоэпии), лексико-семантическом (тах называемая «авторская глухота») и
проч. Иногда они бывают связаны с употреблением архаических форм: «Хотел мне дать забвенье Боже/И дал мне чувство рубежа <...»> (Д. Самойлов.
«Утраченное мне дороже...»; звательный падеж используется в качестве именительного); «Тот, кто вверху еси,/дд. глотает твой дым!» (И. Бродский.
«Горение»; местоимение кто рассогласовано со сказуемым ecu, стоящим в форме 2 л.). Но проникая в художественный текст, ошибка канонизируется,
становится неотъемлемой частью языка — «из песни слова не выкинешь».
Дело, однако, не исчерпывается и этим. В дополнение к сказанному язык художественной литературы допускает любое коверканье речи,
чтобы передать, допустим, душевное состояние персонажа или указать на его этническую принадлежность: «Мой mpyr, мне уши залошило;/Скаши
по/сромче...» (А. Грибоедов. «Горе от ума»). Язык искусства легко принимает в свою систему иноязычные вставки, появляющиеся с какой угодно
частотой (например, в макаронической поэзии) и практически любой протяженности (фонема, морфема, слово, сочетание слов, фраза и т. д.). При этом
разноязыкие элементы могут быть четко разграничены, как у И. Мятлева в «Сенсациях и замечаниях госпожи Курдюковой» или у А.К. Толстого в
«Истории государства Российского», а могут быть «сплавлены» настолько, что «язык-суперстрат» оказывается неотделимым от «языка-субстрата»
(классический образец такого «сплава» — «Finnegan's Wake» Джойса). Например: «В огромном супермаркере Борису Нелокаи-чу/показывали вайзоры,
кондомеры, гарпункели <...> компотеры, плей-бодеры, люлякеры-кебаберы,/горячие собакеры, холодный бан-кен-бир./Показывали разные девайсы и
бутлегеры./кинсайзы, го-лопоптеры, невспейпоры и прочее./И Борис НелокаеуксЬ поклялся, что на родине/такой же цукермаркерет народу возведет!»
(А. Левин. «В зеркале прессы»).
Возможны ситуации, когда произведение национальной литературы полностью создается на «чужом» языке, живом или мертвом. В этих
случаях в качестве языка русской художественной литературы будут выступать французский или немецкий, латынь или церковнославянский. В свое
время Р. Якобсон перевел стихи Маяковского на старославянский язык: не рассматривать же в самом деле этот перевод как факт старославянской
литературы'. Наконец, в поэзии возможно создание искусственного языка, в частности так называемого «заумного», не похожего ни на один
литературный язык на свете
2
. Слова в нем частично или полностью десемантизируются, а то и вовсе рассыпаются на морфемы шде фонемы, отдавая
функцию выражения смысла своеобразно подобранным морфемо- и звукосочетаниям: «Дыр бул щыл/убЪшщур/скум/вы со бу/р л эз» (А. Крученых).
Фонема при этом может семантически приравниваться к морфеме, а морфема — к лексеме
3
.
Следует особо отметить, что все вышеперечисленные характеристики отличают не поэзию от прозы, а художественный язык от не-
художественного: мы не можем назвать ни одной собственно языковой формы, которая была бы возможна в стихе и невозможна за его пределами. Но в
большинстве случаев типологические свойства языка художественной литературы в стихотворной речи проявляются полней и резче, чем в
прозаической. Именно поэтому приведенные примеры были взяты из поэтических текстов; именно поэтому эстетически значимую речь принято также
называть поэтической. Ясно, что любые ее специфически лингвистические отличия от стандартного языка все без исключения факультативны: в том
или ином конкретном произведении каждого из них может не быть. Но какие-нибудь лингвистические отличия произведение, написанное на языке
художественной
1
литературы, будет иметь обязательно (в противном случае нам не объяснить, почему мы говорим о разных функциональных языках, а
не о-разных функциях одного и того же языка)
1
. Другое дело, что эти отличия могут быть достаточно невелики: язык Тургенева или Бунина тоже не
совпадает с литературным языком, хотя он и намного ближе к нему, чем язык Лескова или Ремизова.
Лингвистическое и функционально-семантическое отличие языка художественной литературы как от литературного языка, так и от других
языков духовной культуры позволяет охарактеризовать наличную языковую ситуацию как многоязычие sui generis. Полифункциональный язык
официального быта конкурирует со специализированными языками духовной культуры: первый ориентирован «вширь», вторые — «вглубь». Каждый
из языков духовной культуры допускает систематический перевод на язык быта и имеет в нем свой субститут — определенный «функциональный
стиль»
2
, или «диалект»
s
литературного языка. Выигрывая в количестве, общий язык проигрывает в качестве: с каждой из специальных функций он
справляется хуже, чем соответствующий язык духовной культуры.
Л.В. Чернец. ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ СЛОВАРИ ПО ТЕРМИНОЛОГИИ
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЯ (КРАТКИЙ ОБЗОР)
Слово термин (лат. terminus —предел, граница) в древнеримской мифологии было именем бога межей и пограничных межевых знаков,
весьма почитаемого крестьянами (в честь Термина ежегодно устраивались праздники — терминалии). Можно сказать, что словари терминов той или
иной науки суть вехи в ее развитии, в особенности если их разделяют сто, пятьдесят, а в наше время даже десять лет.
В России начало традиции составления словарей по терминологии литературоведения положено трудом Н.Ф. Остолопова «Словарь древней
и новой поэзии» (в 3 ч. СПб., 1821). Гораздо раньше обрели словарную форму биографические и библиографические сведения о писателях: в 1772 г.
вышел «Опыт исторического словаря о российских писателях» Н.И. Новикова, включавший более 300 персоналий. Новиков имел немало преемников
(Е.А. Болховитинов, Г.Н. Геннади, Н.Н. Голицын и др.), чего нельзя сказать об, Остолопове. Кроме маленького «Опыта литературного словаря» Д.М.
(Ц.А. Милютина), вышедшего в Москве в 1831 г., других книг такого рода в XIX в. не появилось.
Когда в 1925 г. вышла в свет двухтомная «Литературная энциклопедия: Словарь литературных терминов» (М.; Л.), это долгожданное издание
читатели вынуждены были сравнивать со «Словарем...» Остолопова. Последнему некоторые лукавые рецензенты даже отдавали предпочтение. Так, И.
Сергиевский, недовольный эклектичностью энциклопедии, писал: «Остается верить, надеяться и ожидать лучшего будущего, а пока... а пока, в случае
нужды, обращаться к «Словарю древней и новой поэзии» Николая Остолопова»
1
. Надежды оправдались — по крайней мере в том отношении, что
интервалы между изданиями терминологических словарей сокращаются и появляются их различные типы: наряду с общими — специализированные,
посвященные тому или иному разделу науки, направлению, школе
1
.
Точкой отсчета в данном жанровом ряду остается остолоповский словарь. Автор писал его по заданию «Вольного общества любителей
словесности, наук и художеств» в течение 14 лет. Словник состоит из 423 терминов, среди них немало родственных (напр.: Описание, Описательный,
Описательная поэзия). Добрая половина статей разъясняет «тропы и фигуры как украшения, принадлежащие равно и прозе и поэзии» (1,' с. III),
знакомит с запутанной и громоздкой жанровой номенклатурой, со стихотворными размерами, их происхождением и применением. «Пусть обвинят
меня лучше в излишестве, нежгли в недостатке»,—предуведомлял Остолопов (1, с. III). Упомянутое «излишество» с годами все более повышает
познавательную ценность книги. В 1910 г. В. Брюсов, занимавшийся стиховедением, просит у А Белого на «семь дней» словарь Остолопова, который
«трудно... достать»
2
.
С любовью и тщанием составленный, снабженный многочисленными примерами, словарь этот — памятник уходившему классицизму, свод
правил, рекомендаций и образцов, аналог «поэтик» и «риторик». Исходным в определении понятий является принятое в риторической традиции
отнесение их к «изобретению» мыслей (или предметов), их «расположению» и словесному «украшению». Характерен сам метод работы над словарем:
преобладают компиляции, комментированный пересказ, цитирование авторитетов. Интересно, что источники не приводятся именно тогда, когда
излагаются «общие правила»: «Особенные рассуждения по какому-либо роду поэзии означены именем сочинителя или названием книги, из которой
почерпнуты; общие же правила оставлены без такого указания по той причине, что они повторяются, или лучше сказать, переписываются во всех
пиитиках, следовательно, и нет никакой нужды знать, из какой именно Пиитики выписаны мною» (1, с. IV).
Контрастный теоретический фон, провоцирующий полемику, у Остолопова практически отсутствует, хотя на годы составления словаря
пришлись особенно жаркие литературные баталии; так, с 1815 по 1818 г. на заседаниях общества «Арзамас» карамзинисты весело «хоронили» членов
«Беседы любителей русского слова» во главе с А.С. Шишковым. Среди примеров, приводимых Остолоповым,—стихи Дмитриева, Жуковского,
Пушкина («Руслан и Людмила»); составитель не был ни воинствующим классицистом, ни анахоретом, не знакомым с новейшей поэзией. Как считает А.
С. Курилов, «Остолопова можно понять: ему приходилось решать, чему отдать предпочтение —правилам поэзии, освященным именами десятков и
сотен европейских теоретиков, которые опирались на художественный опыт многовековой данности, или новациям, вошедшим в теорию поэзии вместе
с «Эстетикой» Баумгартена и немецкой идеалистической философией, которым было от роду всего немногим более полувека. Остолопов не раздумывая
встал на сторону первых: их было больше и их имена могли только украсить его «Словарь». Исследователь видит «огромную роль» словаря в под-
ведении итогов старой, риторической теории поэзии и тем самым — в обнаружении «творческой ее непригодности»»
1
.
Да, конечно, словарь Остолопова не обращен вперед: здесь нет статей «Гений», «Вкус», но есть большая статья «Подражание», где
подчеркнута исключительная польза литературной учебы, перерастающей в соперничество (примеры: Вергилий — Гомер, Державин — Гораций);
«предосудительны одни только подражания, так сказать, механические...» (2, с. 393). Вскользь упомянут роман, характеристика же «епопеи» занимает
почти 70 страниц. Тон изложения уверенный, менторский: «...Первые правила повествования суть ясность и правдоподобие» (2, с. 377); «В творениях
важных не должно описывать наружного вида пространно...» (2, с. 308); различаются «простый», «средний», «высокий» слоги (стили), к
«погрешностям» отнесен слог «темный, принужденный, надутый, низкий, холодный, однообразный» (3, с. 199). (В 1844 г. Белинский в рецензии на 9-е
издание «Общей реторики» Н. Кошанского заметил: автор «забыл, что слогов не три, а столько, сколько было и есть на свете даровитых писателей»
2
.)
Однако нормативность теории классицизма имела для словаря как для жанра последствия скорее позитивные: обозревалась многократно
испытанная терминосистема. Это не был просто перечень. Принцип системности, проявляющийся в межстатейных связях, разъяснялся Остолоповым в
«Методической таблице» (помещенной в конце 3-й части). Здесь термины, а также важнейшие «правила», сгруппированы по тематически-проблемному
принципу. Получилось 11 групп: «О словесности вообще», «Стихосложение», «Поэзия», «Поэзия Эпическая», «Поэзия Лирическая», «Поэзия
Драматическая», «Поэзия Дидактическая», «Поэзия Романтическая» (т. е. рыцарские поэмы и пр.), «Поэзия Буколическая, Пасторальная или
Пастушеская», «Поэзия Описательная», «Статьи дополнительные, принадлежащие различным родам Поэзии». Азбучный порядок терминов получал,
таким образом, «противовес» в рубрикаторе, выделявшем подсистемы понятий.
В 1831 г. Московская университетская типография печатает «Опыт литературного словаря» Д.М. Автор, не знакомый с остолоповским
трехтомником, также следовал риторической традиции — в ее московском варианте (в 1822 г. вышло «Краткое начертание теории изящной
словесности» А.Ф. Мерзлякова—главного авторитета для Д.М.). В «Предисловии» автор просил смотреть на его труд «не как на книгу дидактическую,
но как на занятие юноши», и признавался, что «не смел быть слишком новым» (с. 5, 7). Тем знаменательнее включение в словарь статей «Эстетика» (это
«наука вкуса» — с. 203) и «Роман». Последний определяется как «историческое, или большею частию вымышленное повествование, содержащее какое-
нибудь романическое или любовное происшествие, замечательное завязкою или развязкою. Слог романа должен быть легок, натурален, живописен» (с.
137); один из лучших образцов жанра — «Юрий Милославский» Загоскина. Поистине «и старым бредит новизна»: роман как бы вводится в старую
жанровую классификацию.
А далее в издании терминологических словарей наступает почти вековой перерыв, что поразительно на фоне стремительного обновления
литературоведения. На все, однако, есть свои причины: общим мощным импульсом формирования научных методов и школ (мифологической,
культурно-исторической, сравнительно-исторической и др.) был принцип историзма. Ключевым словом науки стала история (эволюция, генезис)
1
, что
подчеркивают сами заглавия главных трудов: •«Исторические очерки русской народной словесности» Ф.И. Буслаева (1861), «История славянских
литератур» (1879) и «История русской литературы» (1898) A.H. Пыпина, «О методе и задачах истории литературы как науки» (1870) и «Три главы из
исторической поэтики» (1898) А.Н. Веселовского и др. Теория же словесности прочно ассоциировалась с многовековой традицией «реторик» и
«пиитик», их вневременными «правилами» и «образцами». Полемический настрой научных исканий (не только против риторической традиции, но и
против умозрительных схем немецкой эстетики) хорошо передают слова Веселовского: «...сравнительно-исторический материал настолько расширился,
что требует нового здания, поэтики будущего. Она не станет нормировать наши вкусы односторонними положениями, а оставит на Олимпе наших
старых богов, помирив в широком историческом синтезе Корнеля с Шекспиром»
1
.
В еще более откровенной форме отталкивание от отвлеченного теоретизма, схоластики прослеживается в выступлениях передовых
педагогов
2
. Так, В.И. Водовозов в статье с вызывающим названием «Существует ли теория словесности и при каких условиях возможно ее
существование?» («Русское слово». 1859. № 4) карикатурно излагает положения «общей теории» («...лирика основана на чувстве. Но довольно ли
ограничиться этим, наполнив пустоту содержания возгласами о силе и нежности чувства?») и связывает будущее преподавание литературы только с
«историческим методом». «."..Везде «история» должна служить основанием теоретических объяснений. При настоящем положении нашей словесности,
я полагаю, всего полезнее было бы составить хотя краткий курс истории всеобщей литературы для употребления в школах»
3
.
Возвращение —на новой основе —к вопросам художественного образа вообще, к теоретической поэгтке связано прежде всего с трудами
АА Потебни («Из записок по теории словесности», опубл. в 1905 г.) и его школы. На новой основе, поскольку историзм мышления свойствен Потебне
не в меньшей степени, чем основателю исторической поэтики А.Н. Веселовскому; название «историческая», по мнению ученика Потебни А.Г.
Горнфельда, «подходило бы к каждой строчке, написанной Потебней»
4
. Опираясь на многие положения Веселовского, Потебни и одновременно споря с
ними, писали свои первые работы, с явным теоретическим уклоном, представители «формальной» школы: «О теории прозы» В.Б. Шкловского (1925),
«Проблемы стихотворного языка» Ю.Н. Тынянова (1924), «Морфология сказки» В.Я. Проппа (1928). Последний подчеркивает приоритетность
изучения структуры объекта перед его генезисом: «Ясно, что прежде, чем осветить вопрос, откуда сказка происходит, надо ответить на вопрос, что
она собой представляет»
1
. Характерно и возвращение к словарной форме теоретико-литературного знания. Д.Н. Овсянико-Куликовский в качестве
приложения к учебному пособию «Теория поэзии и- прозы» включает маленький словарь, где разъясняются 32 термина, важнейшие для его
концепции
2
.
1920-е годы богаты теориями и спорами о них; тем ответственнее была задача составления литературоведческого тезауруса. Такое издание
появилось в 1925 г.—это вышеупомянутая «Литературная энциклопедия: Словарь литературных терминов» под редакцией Н. Бродского, А.
Лаврецкого, Э. Лунина, В. Львова-Рогачевского, М. Розанова и В. Чешихина-Ветринского. Словник включал 776 терминов —цифра внушительная
(правда, не менее четверти относились только к лингвистике, как-то: «лабиализация», «фрикативные согласные»). В словаре вычленяются проблемно-
тематические циклы, принадлежащие перу специалистов в данной области: так, о драме писал В. Волькенштейн, о стихосложении — С. Бобров, Г.
Шенгели, о тропах и фигурах—М. Петровский, о литературных заимствованиях и отталкиваниях — И. Розанов, о характерах и типах —Д. Благой, о
критике —А Лаврецкий, о фольклоре — Ю. Соколов, о заглавиях, предисловиях, цитатах — С. Кржижановский и т. д. В то же время было немало
случайных авторов, что подчеркивало неучастие тех, кого следовало пригласить в первую очередь. Как сокрушался один из рецензентов, Б. Аннибал, из
марксистов «наиболее интересные... не дали ничего», «нет и леф'ов», «почему-то осталась в стороне и группа ленинградцев: Замятин, Чуковский,
Эйхенбаум, _ Тынянов, Томашевский и Шкловский, которые могли бы быть ? весьма полезны»
3
. На эти «почему» часто надо было искать ответ в
экстранаучных обстоятельствах, все более громко заявлявших о себе и в такой, казалось бы, спокойной области, как терминология литературоведения.
Тем не менее в целом словарь делали профессионалы, и его полезно читать и сегодня. Историку науки интересно сравнить словники
эциклопедии и словаря Остолопова, объемы одноименных статей, проследить изменения в значениях терминов. Больше всего преемственность
обнаруживается в областях стилистики и стиховедения. Соответствующие термины, в основном греческого и латинского происхождения,
представлены даже избыточно, о чем с иронией писал Юргис (Ю. Соболев), рецензент «Журналиста» (одной из целей этого периодического издания
была помощь рабкорам): читатель «найдет 776 терминов, натолкнувшись на такие сладкозвучные, как «агглютинация», «анадишгосис», «антиспаст» и
«зевгма». От его внимательного читательского глаза не ускользнет и «евфемизм» с «эпомонионом», и «билабиальный звук» с «фрикативными
согласными». Однако тщетно он будет искать в указателе такие слова, как «газета», «журнал» (и журнализм), «корреспондент», «передовая статья»,
«письмо в редакцию». Нет даже слова «плагиат»!»
1
.
Согласились бы с такой оценкой филолог-античник или стилист? Скорее всего они предпочли бы добавить «газету» и «плагиат» (кстати,
слово изначально латинское, plagiatus—похищенный) к «зевгме» и «евфемизму». Старые термины еще не свидетельство научного консерватизма.
Нередко именно статьи, посвященные таким словам, особенно наглядно демонстрируют изменение общего научного контекста. Так, С. Боброва
интересовало в стиховедческих понятиях совсем не то, что в свое время занимало Остолопова, оспаривавшего, например, «божественное»
происхождение стопы, «заключающей в себе два слога: первый краткий, вторый долгий» и якобы изобретенной Ямбом (сыном нимфы Эхо и бога
Пана), чтобы дразнить Цереру. «...Такое слозоупот-ребление для нас, не верующих существованию ни Пана, ни Цереры, не может показаться
удовлетворительным» (3, с. 484). Бобров в статье «Ямб» сосредоточен на отступлениях от метра и в специальной таблице прослеживает (вслед за А.
Белым) историю русского четырехстопного ямба вплоть до появления «паузованного стиха, где зачастую даже трудно указать основу ритма:
двудольную и трехдольную» (2, с. 1182). (Напомним, что «паузник» Боброва значил приблизительно то же, что «дольник» В. Брюсова.)
Резкий семантический сдвиг обнаруживается в толковании старых терминов, ставших ключевыми в постромантической эстетике и поэтике.
Так, в статье «Стиль» Ю. Подольского отмечено, во-первых, двоякое значение понятия: узкое — «слог писателя», широкое — «совокупность
изобразительных средств, свойственных тому или иному художнику» (2, с. 868). Во-вторых, подчеркивается индивидуальность стиля (со ссылками на
Бюффона, Р. де Гурмона, А. Горнфельда) и вклад формалистов в ее изучение: «...Может быть, неведомо для самих себя и невольно они путем такого
метода, тихой сапой своего формального разбора, извне приближаются тоже к внутреннему существу дела, т. е. к творческому лику писателя, потому
что этот лик не может не
проявляться в стиле, своем верном зеркале, в стиле, как оформителе содержания» (2, с. 870). Учение же о трех слогах (стилях) и стилистических
«погрешностях» осталось лишь в «истории вопроса».
Аналогичная переакцентуация —в статье «Подражание» И. Розанова: за немногими исключениями подражания (если это не пародии)
«несравненно хуже образца» и нормальны лишь «в период ученичества» (2, с. 604).
О движении литературы и теории литературы за истекшее столетие (и какое столетие!) свидетельствовало приращение, обновление терми-
нологии. «Байронизм», «сатанизм», «мировая скорбь», «coleure locale», «натурализм», «реализм», роман «социальный», «экспериментальный»,
«научный» и др. (многим разновидностям жанра посвящены отдельные статьи, в дополнение к «Роману» Л. Гроссмана), «усадебники» и «урбанисты»,
«декадент», «вечная женственность», «футуристы», «пролетарские писатели», «детская литература»^ «кинолитература»—вот ряд терминов (не всегда
удачных), обязанных своим появлением литературному процессу XIX— начала XX в. А есть термины — знаки литературоведческих концепций,
научных направлений, они часто образуют подсистемы. Так, «мотив», «сюжет», «странствующие сюжеты» восходят к «Поэтике сюжетов» А.Н.
Веселовского и используются при сравнительном изучении фольклора и литератур; «сюжет», «фабула», «прием», «остранение» —лексика ОПОЯЗа и
прежде всего В. Шкловского; „«образ», «мышление в образах», «идеализация», «апперцепция» — язык А.А. Потебни и вообще «психологистов», пе-
ресматривавших эстетическую теорию Гегеля и Белинского. Маленький цикл С. Кржижановского: «Заглавие», «Предисловие», «Цитата», «Читатель» и
др.—предвосхищает интересы современной «лингвистики текста», а статьи И. Розанова о преемственности в литературе (где разграничиваются
«подражание» и «заимствование», «отталкивание», «стилизация», а также «продолжение» известных произведений) намечают проблематику историко-
функционального направления (оформившегося в 1970—1980-е годы).
Но все это отдельные, авторские проблемно-тематические циклы. А что же представляет собой словарь в целом, как сочетаются под одной
обложкой разные подсистемы понятий, научные направления (формалисты и А. Веселовский, психологическая школа и, наконец, социологасты,
задающие тон в те годы)? Установка редакторов, как водится, была заявлена в Предисловии. Оно было сверхкратким и, по-видимому, достаточно
декларативным. Подчеркивалась просветительская цель издания — помочь «широким читательским массам, которые в настоящее время с жадностью
бросились на книги». О методологии писалось в соответствии с духом и фразеологией времени: «Подводя социальный фундамент в многочисленных
статьях и объяснениях литературной терминологии, редакция стремилась дать читателю возможность понять существо современных теоретических
расхождений, постигнуть законы формального строения художественного памятника, вырастающего на социально-экономической почве» (1, 1). Как
сказал бы грибоедовский герой, «тут все есть, коли нет обмана»: и «социальный фундамент», и «формальное строение», и «теоретические
расхождения», и «широкие массы», жаждущие духовной пищи.
Однако собственно «социологической» лексики в словнике было мало —вопреки ожиданиям, возбуждаемым Предисловием. Отсутствовали
«социальный эквивалент», «классовая психоидеология», «социальный характер» и другие опорные понятия (напомним наблюдение рецензента, что из
марксистов «наиболее интересные... не дали ничего»). С 1929 г. стала выходить «Литературная энциклопедия» под ред. В.М. Фриче, где названные
понятия действительно рабочие.
Эклектика вместо системы знания — таков был дружный суровый приговор, вынесенный энциклопедическому словарю 1925 г. (хвалили в
нем только отдельных авторов, чаще других —М. Петровского и Ю. Соколова). Р. Шор нашла, что «применение «социологического метода» не
выходит... за пределы... предисловия», его нет при объяснении не только стилистических и метрических приемов («где формальное описание вполне
уместно»), но и «жанров, школ и литературных направлений, т. е. там, где исследователь берет художественное слово в целом, как некоторую вещь
мира культурно-социального»
1
. И. Сергиевский, напротив, счел недостаточным внимание к проблемам литературной формы, в частности композиции
(при избыточности лингвистических и эстетических терминов): «Зато с великолепной небрежностью пропущены термины композиции, введенные
немцами и достаточно прочно акклиматизировавшиеся в нашем научном обиходе, нет ни экспозиции, ни диспозиции, ни интродукции, ни Spannung, ни
Geschichte, ни pointu, ни рамы»
2
. С. Дмитриев указывал на закономерность эклектизма: «Беспринципность «Литературной энциклопедии» не случайна;
она отражает тот эклектизм, который господствует в современной русской науке о поэзии — бесформенной груде взглядов, мнений, точек зрения, где
мирно сосуществуют Маркс и Фрейд, Аристотель и Крученых, Фортунатов и Карл Бюхер, Белинский и Дарвин, Спенсер и Потебня —вся эта груда не
только наполняет собою энциклопедию, но и составляет действительное «литературное миросозерцание» многих представителей литературной науки»
3
.
Эта язвительная характеристика наводит на некоторые размышления о специфике жанра энциклопедического (гр. enkyklopaideia — круг
знаний) словаря, пусть только терминологического. Одна из важнейших функций словаря — быть хранителем и передатчиком информации, быть
Памятью культуры; отсюда естественное стремление к полноте словника. Чем больше «объем» памяти, тем лучше для «пользователя»: поэтому
предпочтительнее словарь, где есть не только Маркс, но и Фрейд et vice versa. Здесь требования к словарю подобны требованиям к библиографии, к
алфавитному каталогу библиотеки: шире круг! Применительно к теоретико-литературным терминам это можно проиллюстрировать, скажем, так:
ценность словника возрастает, если наряду с терминами «характер», «герой» в него будут включены «протагонист», «актант», «амплуа театральные» (и
эти амплуа будут названы: «инженю», «травести», «субретка», «резонер» и пр.); если наряду с пятью стопами силлабо-тоники будут разъяснены
термины, фиксирующие отступления от метра: «амфимакр», «пеонизированный стих», «хориямб» и т. д.
Однако чем полнее словник, тем больше риска превратить словарь в «бесформенную груду» материалов. Информативная функция словаря не
единственная и, что еще важнее, не автономная от другой его функции — системного представления науки, ее понятийно-терминологического
аппарата, в котором находят отражение внутренние, структурные связи между литературными явлениями. Мнемозина не может заменить Минерву:
сами матрицы процесса запоминания суть классификации, где господствуют категории рода, вида, причинности и прочая логистика. Подобно тому как
предметный каталог («мозг» библиотеки) описывает те же книги, которые даны в каталоге алфавитном, но уже в иной, не произвольной
последовательности (и именно здесь дебютант в науке ищет свою библиографию), терминологический словарь нуждается в специальном,
дополнительном эксплицировании связей между терминами. Дополнительном: поскольку предполагается, что словарные статьи в совокупности
представляют терминосистему, что дефиниции, внутрисловарные ссылки согласованы друг с другом. Но даже и в этом, идеальном случае желателен
некий метатекст, служащий проблемно-тематическим путеводителем по терминологии (наподобие «Методической таблицы» Остолопова).
Ведь если сравнивать словарную книгу с родственным жанром учебника (по теории литературы) как тексты, отвечающие критериям
внутренней связанности единиц (когерентности), завершенности
1
, то очевидны преимущества учебника, раскрывающего определенную концепцию уже
через структуру оглавления (нередко многоступенчатую) и логическую последовательность частей. Поэтому в терминологическом словаре важно
использовать для разъяснения общего замысла рамочные, побочные компоненты текста: предисловия, послесловия, приложения, содержащие
неалфавитные перечни терминов и пр.
Трудность, однако, состоит в том, что отечественное литературоведение — как в 1925 г., так и в 1980—1990-е годы — очень далеко от
монологизма научного мышления —почвы, безусловно, благоприятной для составления непротиворечивого терминологического словаря, но слишком
стерильной для богатого урожая. В отличие от Остолопова, современный составитель имеет дело не с одной и даже не с двумя, а с целым рядом
терминосистем, используемых различными научными школами и в разных областях исследований. При этом часто употребляется одна и та же лексика,
что далеко не всегда осознается не только читателями, но даже авторами-литературоведами; так, скользящая семантика свойственна терминам «точка
зрения», «мотив», «текст», «диалог»
1
. Слово-термин, подобно обычному слову, оказывается хамелеоном. После энциклопедии 1925 г., сильно
разочаровавшей рецензентов, вышло три общих словаря: «Поэтический словарь» А.П. Квятковского (1966 г., 670 терминов), «Словарь литературовед-
ческих терминов» (1974 г., более 600 терминов) и «Литературный энциклопедический словарь» (ЛЭС; 1987 г.). Кроме того, появилось несколько
специализированных словарей, знакомящих с опорными понятиями русской формальной школы, теории «целостности произведения» Б.О. Кормана,
теории художественного восприятия, издаются словарные материалы (описание изданий см. в сноске № 1 на стр. 522). Здесь словники небольшие (от 20
до 60 терминов), поскольку дана лишь избранная, рабочая терминология, где коннотации сведены к минимуму. Например, в словаре Кормана читаем:
«зона—совокупность для данного субъекта сознания однородных точек зрения»; «сфера—совокупность для данного субъекта сознания зон» (с. 178,
184). Строго выдержан принцип системности, есть четкий метатекст. В целом такие словари смотрятся, конечно, намного выигрышнее общих. Однако
за пределами их небольших словников остается почти вся традиционная терминология. Будучи ключом к пониманию штудий отдельного автора или
направления, эти эзотерические лексиконы поставляют сравнительно немногие слова в активный словарь литературоведения в целом; сомнительно,
например, сколько-нибудь широкое использование слов зона и сфера в указанных Корманом значениях.
Не знать же друг о друге, существовать отдельно литературоведческим цехам удается сравнительно недолгое время: ведь предмет изучения у
них общий, и сама природа художественной литературы, доставляющей читателю эстетическое наслаждение, противится слишком темным,
эзотеричным, в особенности слишком стерильным, «техническим» языкам ее описания. (Хотя, конечно, границы между экзо-и эзотерическими языками
проблематичны, подвижны, зависят от среды функционирования.) Как бы то ни было, центробежным тенденциям в литературоведении, расслоению
его языка на научные «диалекты» противостоят не менее мощные центростремительные силы. И общие — энциклопедические и близкие к ним —
словари, имеющие широкий адресат, результируют работу именно этих сил, служат взаимопониманию литературоведов различной ориентации. Ин-
формативность тезаурусов обеспечивается обширностью словников, в большей своей части наследуемых от предшествующих словарей («герой»,
«трагедия», «описание», «метафора», «ямб» и пр.). Но как достигнуть в словаре, претендующем на отражение литературоведческого полиглотизма, или
плюрализма, соблюдения принципа системности, как избежать эклектики, рассогласованности терминов?
Здесь могут быть разные, пути. Но очевидно, что в любом случае ответственная роль принадлежит метатексту, где разъясняется общий
замысел книги, где констатируется наличие различных терминосистем в современном литературоведении и говорится о том, как данное обстоятельство
учитывается в словнике и представлении термина, в структуре статьи. Осознанная, оговоренная рассогласованность терминов уже не есть
рассогласованность: в тупик ведет отсечение успешно работающих понятий или иллюзия единого научного языка.
В вышеназванных общих словарях (1966, 1974 и 1987 гг.) такого метатекста, к сожалению, или нет, или очень мало. Краткие предисловия
носят преимущественно технический характер (объясняется, как пользоваться книгой, и пр.). Наиболее проблемное предисловие —у А. Квятковского:
автор обозначает предмет и границы «поэтики» в составе теории литературы (поскольку его словарь все же не универсальный, а «поэтический»),
размышляет над преимуществами и недостатками словарной формы. Последние «вытекают из алфавитной структуры «Словаря»: в нем разъединены
однородные или близкие явления» (с. 4). Однако Квятковский не пытается как-то компенсировать издержки алфавитного порядка статей.
Его словарь, в целом высоко оцененный рецензентом И. Смирновым за «историзм мышления» автора (ведь в сфере «поэтики» опасность
нормативных дефиниций особенно велика в силу традиции), все же обнаруживает существенный изъян: авторская концепция «заслоняет... иные
взгляды на проблемы поэтики и стиховедения»
1
. Это замечание относится в первую очередь к стиховедческим статьям, где подробно излагается
«тактометрическая ритмология», не получившая сколько-нибудь широкого признания в стиховедении (возможно, лучше было бы защищать эту теорию
в сочинении иного жанра).
«Словарь литературоведческих терминов» (ред.-сост. Л.И. Тимофеев и СВ. Тураев) 1974 г. имел немало достоинств: это действительно
системное обобщение того, что сделано... но только в советском литературоведении, причем в его магистральных направлениях. Разнообразие
подходов к литературе все же показано, но в основном в истории науки (рассмотрены биографический метод, мифологическая, культурно-
историческая, сравнительно-историческая, психологическая, формальная школы и др.), а также в связи с обзором традиционных восточных поэтик
(индийской, китайской, корейской и японской). В конце книги даны перечни терминов к статьям об этих четырех национальных поэтиках. Стремление
«преодолеть имеющуюся в ряде работ односторонность —делать теоретические выводы на основе опыта только одной национальной литературы» —
подчеркнуто в предисловии (с. 3).
Конечно, при пестром составе авторов (их около ста) избегнуть противоречий, нестыковок, как и откровенно слабых статей, составителям не
удалось. Все же рецензенты отмечали их как частности, как «промахи полезного издания» (название статьи В. Воробьева
1
). Особо указывалось на
неясность границ между «методом», «течением», «направлением» (в те годы это была актуальная проблема). В рецензии Б.И. Покусаева (с соавторами)
2
статьи словаря группировались по проблемам —так выявлялись структурные связи и одновременно лакуны; этот аналитичный разбор можно считать
тем метатекстом, которого явно не хватает в самом словаре.
Последний по времени словарь —ЛЭС (под ред. В.М. Кожевникова и П.А. Николаева, 1987). В огромном корпусе его статей (около 1700)
приблизительно половина трактуют теоретико-литературные понятия. ЛЭС наиболее полно отразил плюрализм в литературоведении: не только в
прошлом науки, но и в ее настоящем. Здесь есть, в частности, статьи: «Семиотика», «Синхрония/диахрония», «Структурализм», «Структурная
поэтика», «Фрейдизм и литература», «Психоанализ в литературоведении». В кратком предисловии оговорено, «преимущественное внимание к
современному значению и употреблению терминов и понятий при сравнительно меньшем внимании к их истории; в ЛЭС включен и ряд терминов,
вошедших в научный оборот в сравнительно недавнее время» (с. 3—4). Стремление запечатлеть век нынешний прочитывается и в справочном отделе
книги, где даны сведения об упоминаемых писателях: среди фамилий на А и Б — Ф. Абрамов, А. Адамович, Б. Ахмадулина, В. Белов, А Битов, Ю.
Бондарев, К. Булычев.
Инициатива наказуема: словарь, включающий разные терминоси-стемы, критиковали (как в 1925 г.—энциклопедию) прежде всего за
дефицит системности, за эклектизм. Но лучше ли ЛЭСа неэклектичный словарь 1974 г.? По мнению И. Стаф, «иллюзия «единого литературоведения»,
превращающая терминологический «плюрализм», по сути, в эклектику,— все эти тенденции суть отражение сегодняшней ситуации в нашем
литературоведении»
1
. В качестве примеров терминов из «разных систем» приводятся, с одной стороны, понятия, используемые в московско-тартуской
семиотической школе: синхрония/диахрония, функции языка и пр., с другой —понятие народность, которое некоторые теоретики-конъюнктурщики
превращают в «дубину», гвоздящую и развлекательное чтиво, и формалистические изыски.
Спору нет, на народности спекулировали и спекулируют более, чем на каком-нибудь другом понятии. Но разве злоупотребление, жонгли-
рование термином отменяют познавательную ценность понятия, стоящую за ним научную традицию? И разве народность в литературе, ее проявления в
мире и языке произведения не есть предмет семиотического изучения? Так ли уж изолированы, взаимонепроницаемы различные терминосистемы и
соответствующие подходы к литературе, если все они направлены на постижение художественной целостности?
Этот вопрос стоит еще более остро спустя десятилетие после появления ЛЭСа.